Как только я вошел, старый джентльмен сам запер дверь,
задвинул засов и велел молодым людям с ружьями идти в комнаты; все пошли в
большую гостиную с новым лоскутным ковром на полу, собрались в угол, чтобы их
не видно было из окон фасада, – в боковой стене окон не было. Свечу подняли
повыше, все стали меня разглядывать и говорили: «Нет, он не из Шепердсонов, в
нем нет ничего шепердсоновского».
Потом старик сказал, что я, верно, ничего не буду иметь
против обыска, – он не хочет меня обидеть, только проверит, нет ли при мне
оружия. Он не стал лазить по карманам, а только провел руками поверх платья и
сказал, что все в порядке. Он велел мне не стесняться, быть как дома и
рассказать, кто я такой; но тут вмешалась старушка:
– Господь с тобой, Саул! Бедняжка насквозь промок, а может
быть, он и голоден. Как ты думаешь?
– Ты права, Рэчел, – я и позабыл.
Тогда старушка сказала:
– Бетси (это негритянке), сбегай и принеси ему, бедняжке,
чего-нибудь поесть, поскорей! А вы, девочки, ступайте разбудите Бака и скажите
ему… Ах, вот он и сам… Бак, возьми этого, чужого мальчика, сними с него мокрое
платье и дай ему что-нибудь из своего, сухое.
Баку на вид казалось столько же, сколько и мне, – лет
тринадцать – четырнадцать или около того, хотя он был немножко выше меня
ростом. Он был в ночной рубашке, весь взлохмаченный. Он вышел, зевая и протирая
кулаком глаза, а другой рукой тащил за собою ружье. Он спросил:
– Разве Шепердсонов тут не было?
Ему ответили, что нет, это была ложная тревога.
– Ну ладно, – сказал он. – А если б сунулись, я бы хоть
одного подстрелил.
Все засмеялись, и Боб сказал:
– Где тебе, Бак! Они успели бы снять с нас скальпы, пока ты
там раскачивался.
– Конечно, никто меня не позвал, это просто свинство! Всегда
меня затирают – так я никогда себя не покажу.
– Ничего, Бак, – сказал старик, – еще успеешь себя показать!
Все в свое время, не беспокойся. А теперь ступай, делай, что мать тебе велела.
Мы с Баком поднялись наверх в его комнату, ой дал мне свою
рубашку, куртку и штаны, и я все это надел. Пока я переодевался, он спросил,
как меня зовут, но прежде чем я успел ему ответить, он пустился мне
рассказывать про сойку и про кролика, которых он поймал в лесу позавчера, а
потом спросил, где был Моисей, когда погасла свечка. Я сказал, что ни знаю,
никогда даже и не слыхал про это.
– Ну так угадай, – говорит он.
– Как же я угадаю, – говорю я, – когда я первый раз про это
слышу?
– А догадаться ты не можешь? Ведь это совсем просто.
– Какая свечка? – говорю я.
– Не все ли равно какая, – говорит он.
– Не знаю, где он был, – говорю я. – Ну, скажи: где?
– В темноте – вот где!
– А если ты знал, чего же ты меня спрашивал?
– Да ведь это же загадка, неужто не понимаешь? Скажи, ты у
нас долго будешь гостить? Оставайся совсем. Мы с тобой здорово повеселимся,
уроков у нас сейчас нет. Есть у тебя собака? У меня есть; бросишь в воду щепку
– она лезет и достает. Ты любишь по воскресеньям причесываться и всякие там
глупости? Я-то, конечно, не люблю, только мать меня заставляет. Черт бы побрал
эти штаны! Пожалуй, надо надеть, только не хочется – уж очень жарко. Ты готов?
Ну ладно, пошли, старик.
Холодная кукурузная лепешка, холодная солонина, свежее
масло, пахтанье – вот чем они меня угощали внизу, и ничего вкуснее я никогда в
жизни но едал. Бак, его мама и все остальные курили коротенькие трубочки, кроме
двух молодых девушек и негритянки, которая ушла. Все курили и разговаривали, а я
ел и тоже разговаривал. Обе девушки сидели, завернувшись в одеяла, с
распущенными волосами. Все они меня расспрашивали, а я им рассказывал, как мы с
папашей и со всем семейством жили на маленькой ферме в самой глуши Арканзаса и
как сестра Мэри Энн убежала из дому и вышла замуж и больше мы про нее ничего не
слыхали, а Билл поехал ее разыскивать и тоже пропал без вести, а Том и Морт
умерли, и больше никого не осталось, кроме нас с отцом, и он так и сошел на нет
от забот и горя: а после его смерти собрал какие остались пожитки, потому что
ферма была не наша, и отправился вверх по реке палубным пассажиром, а потом
свалился в реку с парохода; вот каким образом я попал сюда. Они мне сказали
тогда, что я могу у них жить, сколько захочу. После этого начало светать, и все
разошлись по своим спальням, и я тоже пошел спать вместе с Баком; а когда
проснулся поутру, то – поди ж ты! – совсем позабыл, как меня зовут. Я лежал
около часа и все припоминал, а когда Бак проснулся, я спросил.
– Ты умеешь писать, Бак?
– Умею, – говорит он.
– А вот мое имя небось не знаешь, как пишется! – говорю я.
– Знаю не хуже твоего, – говорит он.
– Ладно, – говорю я, – валяй.
– Д-ж-о-р-д-ж Ж-е-к-с-он-вот тебе! – говорит он.
– Правильно знаешь, – говорю я, – а я думал, что нет. Это не
такое имя, чтобы всякий мог его правильно написать, не выучив наперед.
Я и сам записал его потихоньку: вдруг спросят, как оно
пишется, а я и отбарабаню без запинки, будто для меня это дело привычное.
Семья была очень хорошая, и дом тоже был очень хороший. Я
еще никогда не видал в деревне такого хорошего дома, с такой приличной
обстановкой. Парадная дверь запиралась не на железный засов и не на деревянный
с кожаным ремешком, а надо было повертывать медную шишку, все равно как в
городских домах. В гостиной не стояло ни одной кровати, ничего похожего на
кровать, а ведь даже в городе во многих гостиных стоят кровати. Камин был
большой, выложенный внизу кирпичами; а чтобы кирпичи были всегда чистые, их поливали
водой и терли другим кирпичом: и иногда их покрывали, на городской манер, слоем
красной краски, которая называется «испанская коричневая». Таган был модный и
такой большой, что и бревно выдержал бы. Посредине каминной доски стояли часы
под стеклом, и на нижней половине стекла был нарисован город с кружком вместо
солнца, и видно было, как за стеклом ходит маятник. Приятно было слушать, как
они тикают: а иногда в дом заходил бродячий часовщик, чинил их и приводит в
порядок, и тогда они били раз двести подряд, пока не выбьются из сил. Хозяева
не отдали бы этих часов ни за какие деньги.