Жилось ничего себе – хоть целый день ничего не делай, знай
покуривай да лови рыбу; ни тебе книг, ни ученья. Так прошло месяца два, а то и
больше, и я весь оборвался, ходил грязный и уже не понимал, как это мне
нравилось жить у вдовы в доме, где надо было умываться и есть с тарелки, и
причесываться, и ложиться и вставать вовремя, и вечно корпеть над книжкой, да
еще старая мисс Уотсон, бывало, тебя пилит все время. Мне уж больше не хотелось
туда. Я бросил было ругаться, потому что вдова этого не любила, а теперь опять
начал, раз мой старик ничего против не имел. Вообще говоря, нам в лесу жилось
вовсе не плохо.
Но мало-помалу старик распустился, повадился драться палкой,
и этого я не стерпел. Я был весь в рубцах. И дома ему больше не сиделось:
уедет, бывало, а меня запрет. Один раз он запер меня, а сам уехал и не
возвращался три дня. Такая была скучища! Я так и думал, что он потонул и мне
никогда отсюда не выбраться. Мне стало страшно, и я решил, что как-никак, а
надо будет удрать. Я много раз пробовал выбраться из дома, только все не мог
найти лазейки. Окно было такое, что и собаке не пролезть. По трубе я тоже
подняться не мог: она оказалась чересчур узка. Дверь была сколочена из толстых
и прочных дубовых досок. Отец, когда уезжал, старался никогда не оставлять в
хижине ножа и вообще ничего острого; я, должно быть, раз сорок обыскал все
кругом и, можно сказать, почти все время только этим и занимался, потому что
больше делать все равно было нечего. Однако на этот раз я все-таки нашел
кое-что: старую, ржавую пилу без ручки, засунутую между стропилами и кровельной
дранкой. Я ее смазал и принялся за работу. В дальнем углу хибарки, за столом,
была прибита к стене гвоздями старая попона, чтобы ветер не дул в щели и не
гасил свечку. Я залез под стол, приподнял попону и начал отпиливать кусок
толстого нижнего бревна – такой, чтобы мне можно было пролезть. Времени это
отняло порядочно, но дело уже шло к концу, когда я услышал в лесу отцово ружье.
Я поскорей уничтожил все следы моей работы, опустил попону и спрятал пилу, а
скоро и отец явился.
Он был сильно не в духе – то есть такой, как всегда.
Рассказал, что был в городе и что все там идет черт знает как. Адвокат сказал,
что выиграет процесс и получит деньги, если им удастся довести дело до суда, но
есть много способов оттянуть разбирательство, и судья Тэтчер сумеет это
устроить. А еще ходят слухи, будто бы затевается новый процесс, для того чтобы
отобрать меня у отца и отдать под опеку вдове, и на этот раз надеются его
выиграть. Я очень расстроился, потому что мне не хотелось больше жить у вдовы,
чтобы меня опять притесняли да воспитывали, как это у них там называется. Тут
старик пошел ругаться, и ругал всех и каждого, кто только на язык попадется, а
потом еще раз выругал всех подряд для верности, чтоб уж никого не пропустить, а
после этого ругнул всех вообще для округления, даже и тех, кого не знал по
имени, обозвал как нельзя хуже и пошел себе чертыхаться дальше.
Он орал, что еще посмотрит, как это вдова меня отберет, что
будет глядеть в оба, и если только они попробуют устроить ему такую пакость, то
он знает одно место, где меня спрятать, милях в шести или семи отсюда, и пускай
тогда ищут хоть сто дет – все равно не найдут. Это меня опять-таки расстроило,
но ненадолго. Думаю себе: не буду же я сидеть и дожидаться, пока он меня
увезет!
Старик послал меня к ялику перенести вещи, которые он
привез: мешок кукурузной муки фунтов на пятьдесят, большой кусок копченой грудинки,
порох и дробь, бутыль виски в четыре галлона, а еще старую книжку и две газеты
для пыжей, и еще паклю. Я вынес все это на берег, а потом вернулся и сел на
носу лодки отдохнуть. Я обдумал все как следует и решил, что, когда убегу из
дому, возьму с собой в лес ружье и удочки. Сидеть на одном месте я не буду, а
пойду бродяжничать по всей стране – лучше по ночам; пропитание буду добывать
охотой и рыбной ловлей; и уйду так далеко, что ни старик, ни вдова меня больше
ни за что не найдут. Я решил выпилить бревно и удрать нынче же ночью, если
старик напьется, а уж напьется-то он обязательно! Я так задумался, что не
заметил, сколько прошло времени, пока старик не окликнул меня и не спросил, что
я там – сплю или утонул.
Пока я перетаскивал вещи в хибарку, почти совсем стемнело. Я
стал готовить ужин, а старик тем временем успел хлебнуть разок-другой из
бутылки; духу у него прибавилось, и он опять разошелся. Он выпил еще в городе,
провалялся всю ночь в канаве, и теперь на него просто смотреть было страшно. Ни
дать ни взять Адам – сплошная глина
[1]. Когда его, бывало, развезет после
выпивки, он всегда принимался ругать правительство. И на этот раз тоже:
– А еще называется правительство! Ну на что это похоже,
полюбуйтесь только! Вот так закон! Отбирают у человека сына – родного сына, а
ведь человек его растил, заботился, деньги на него тратил! Да! А как только
вырастил в конце концов этого сына, думаешь: пора бы и отдохнуть, пускай теперь
сын поработает, поможет отцу чем-нибудь, – тут закон его и цап! И это называется
правительство! Да еще мало того: закон помогает судье Тэтчеру оттягать у меня
капитал. Вот как этот закон поступает: берет человека с капиталом в шесть тысяч
долларов, даже больше, пихает его вот в этакую старую хибарку, вроде западни, и
заставляет носить такие лохмотья, что свинье было бы стыдно. А еще называется
правительство! Человек у такого правительства своих прав добиться не может. Да
что, в самом деле! Иной раз думаешь: вот возьму и уеду из этой страны навсегда.
Да я им так и сказал, прямо в глаза старику Тэтчеру так и сказал! Многие
слыхали и могут повторить мои слова. Говорю: «Да я ни за грош бросил бы эту
проклятую страну и больше в нее даже не заглянул бы! – Вот этими самыми
словами. – Взгляните, говорю, на мою шляпу, если, по-вашему, это шляпа. Верх
отстает, а все остальное сползает ниже подбородка, так что и на шляпу вовсе не
похоже, голова сидит, как в печной трубе. Поглядите, говорю, вот какую шляпу
приходится носить, а ведь я из первых богачей в городе, только вот никак не
могу добиться своих прав».