— Слушай, а интересная мысль.
Вокруг, учуяв поживу, кружились в танце москиты. Я взял с подоконника спички, запалил спираль и сел рядом с Ангелом на крыльцо.
— Молока желаешь? — спросил он, протягивая стакан.
— Нет, спасибо. Бросаю.
— Молодец. Этот кальций кого угодно сведет в могилу. — Он пригубил молоко. — Ты, наверно, о ней переживаешь?
— О ком? О Рэйчел?
— Ну да. А о ком еще я мог спросить, о Челси Клинтон, что ли?
— Почему бы и нет. Я слышал, у нее тоже все путем, в университете учится.
Губы Ангела снова тронула улыбка.
— Ты же знаешь, о чем я.
— Знаю. Иногда мне и в самом деле страшно. До того страшно, что выхожу сюда в темноте, смотрю на болото и молюсь. Честное слово, молюсь. Чтобы с Рэйчел и нашим ребенком ничего не случилось. Ты знаешь, я, наверное, свое уже отстрадал. Как и все мы. Так хочется, чтобы книга эта захлопнулась, пусть хотя бы на время.
— Такая вот ночь, да в эдаком месте, — Ангел вздохнул. — И вправду, наверно, верится, что это осуществимо. Как красиво здесь. Мирно.
— Неужто задумал осесть тут на пенсии? Если так, то придется мне снова менять место жительства.
— Да нет, я городская душа. Но все равно здесь славно отдыхается. Для разнообразия.
— А у меня вон там змеи под сараем.
— А у кого их нет? И что собираешься с ними делать?
— Да ничего. Может, их совесть заест и они уйдут или кто-нибудь другой их за меня поубивает.
— А если нет?
— Тогда придется заняться самому. Ты не скажешь, зачем вы нынче нагрянули?
— Спина вконец разболелась, — без обиняков признался он. — И те места на бедрах, откуда сняли для пересадки кожу, тоже ноют.
Отражения ночи в его глазах читались так ясно, словно были частью его самого — элементы некоего более темного мира, каким-то образом проникшие и поселившиеся в его душе.
— Знаешь, я их по-прежнему вижу, того проповедника и его отродье, — как они меня держат и режут, режут… Он мне еще и нашептывал, ты представляешь? Тот Падд, сволочь, мне даже пот со лба отирал, вещал, что все идет как надо, а старик похотливо сопел, резал. И вот каждый раз, когда встаю или потягиваюсь, я чувствую кожей их лезвия; слышу, как они по-паучьи шелестят, шепчутся; все это вмиг оживает в памяти. И в такие моменты приходит ненависть. Прежде со мной такого не было.
— Это утихнет, — тихо сказал я.
— Точно?
— Да.
— Но не пройдет?
— Нет. Оно остается с тобой. И ты поступаешь с ним по своему усмотрению, как хочешь.
— Я хочу кого-нибудь убить.
Он сказал это без чувства, ровно; так человек в жару может сказать, что хотел бы принять холодный душ.
Его друг Луис был киллером. И неважно, что убивал он не из-за денег, власти или политики; что теперь он с этим завязал, поскольку с души воротило; что кого бы он ни лишал жизни в прошлом, без этого человека на земле становилось легче дышать. Важно, что Луис мог убить и той же ночью как ни в чем не бывало заснуть.
Ангел был другим. Попадая в ситуации, когда или убьешь ты, или убьют тебя, он все же лишал людей жизни. Но лучше, согласитесь, мятущаяся душа в теле, чем безмятежная, но уже без тела и на небесах. И лично мне было за что благодарить его.
А вот Фолкнер что-то внутри Ангела разрушил — некую перемычку, которой он отгораживался от горестей, невыносимых обид и жестоких ударов, время от времени наносимых ему жизнью. Мне были известны лишь фрагменты тех событий — издевательства, голод, лишения, насилие, — но теперь я, кажется, понимал, к чему может привести внезапный выброс накопленных страданий.
— Но ты, если спросят, все равно не дашь против него свидетельских показаний, — сообразил я.
Мне было известно: заместитель окружного прокурора склоняется к тому, чтобы Ангел предстал перед судом, — все равно предстоит вызывать его туда повесткой. Ангел и добровольная явка в суд — две вещи несовместные.
— Да какой из меня свидетель, — сказал он в ответ. — Никудышный.
Так оно, в общем-то, и было, и я не знал, какими словами донести до него, что дело Фолкнера достаточно шаткое и есть опасение, что без весомых улик оно и вовсе рассыплется. Согласно той газете, Фолкнер утверждал, что все четыре десятка лет он находился у сына с дочерью фактически на положении пленника; что они одни несут ответственность за гибель его паствы, а также за убийства целых групп и отдельных лиц, чьи убеждения отличались от их собственных; что они и приносили кожу и кости своих жертв и заставляли его, бедного, из-под палки хранить их у себя как реликвии. В общем, классический расклад «во всем виноваты покойники».
— Ты знаешь, где находится Каина? — спросил я у Ангела.
— Не-а.
— Это в Джорджии. Луис родился как раз в тех местах. По дороге в Южную Каролину мы сделаем там остановку. В Каине. Это чтобы ты был в курсе. Так, на всякий случай.
Когда Ангел говорил, в его глазах угадывалось горение. Я разглядел это сразу; в свое время эти волчьи мстительные огоньки светились и в моих глазах. Он встал и, чтобы скрыть свидетельство своей боли, отвел взгляд.
— Это ничего не решит, — сказал я ему в спину, когда он отодвигал на двери москитную сетку.
— Кому какое дело, — помедлив, откликнулся он.
Наутро за завтраком Ангел молчал, а если что и сказал, то не глядя в мою сторону. Ночной разговор на крыльце нас не только не сплотил, а наоборот, подтвердил некую растущую разобщенность — отчуждение, которое перед отъездом лишь подтвердил Луис.
— Вы ночью вдвоем разговаривали? — спросил он, уже сидя за рулем.
— Да так, самую малость.
— Он считает, лучше б ты тогда грохнул проповедника. Ведь и случай был подходящий.
Мы смотрели, как Рэйчел на крыльце что-то тихонько говорит Ангелу, а тот время от времени понуро кивает; при этом его обеспокоенность была видна как на ладони. Хотя время все взвешивать и обсуждать миновало.
— Он меня винит?
— Ему в самом деле непросто.
— А ты?
— Я — нет. Но ведь Ангела за то время дважды могли убить, а ты не сделал для него того, что мог бы сделать. С тобой-то у нас размолвки нет, а вот Ангелу сейчас… Он себе места не находит, понимаешь?
Подавшись вперед, Ангел нежно, но чересчур уж быстро поцеловал Рэйчел в щеку и направился к машине. Открыв дверцу, он посмотрел на нас с Луисом, кивнул мне и залез на заднее сиденье.
— Я сегодня собираюсь туда, — сказал я.
Чувствовалось, что Луис слегка напрягся.
— В тюрьму?
— Да, в нее.