В одно мгновение все прекращается.
Я застываю на месте. Белые обезьяны смотрят вокруг со священным ужасом. Габриэлла крепко сжимает руку Сильвена. Во взгляде отца я читаю бесконечное изумление.
— Париж не рухнул… Париж выстоял!.. — бормочет он, запинаясь.
Мы все неотрывно смотрим на гигантский купол нашего подземного неба. Облака пыли постепенно рассеиваются, словно легкий туман поутру. Не слышно больше ни звука — но тишина оглушает.
Я чувствую, как чья-то ладонь мягко опускается мне на затылок. Мама…
— Аркадия не погибнет… — шепчет она, опускаясь передо мной на колени.
Сейчас она ничем не напоминает ту избалованную, утонченную светскую женщину, какой я всегда ее знала. Она смотрит на меня с новой надеждой, тогда как отец не обращает на нас никакого внимания — он выглядит как безумный ученый, внезапно потерявший контроль над своим экспериментом.
— Аркадия должна умереть! — говорит он почти оскорбленным тоном. — Это конец! Мы последние…
— А что, если это не так? — мягко спрашивает мама, гладя меня по щеке. — Земля выдержала, камень устоял — но это знак, что мы зашли слишком далеко. Нужно ли уничтожать все вокруг вместе с собой? Это мы должны исчезнуть. Потому что немы последние, последняя — наша дочь…
— Париж должен был умереть, — упрямо говорит отец. — Также, как и Аркадия…
— Слишком поздно, — возражает мама. — Земля решила иначе…
В этот момент прекращаются слабые последние толчки. Ветер успокаивается — теперь это легкий бриз, проносящийся над поляной, сдувающий с травы пыль и грязь…
Но самое необычное — водопады.
Потоки воды струятся со всех окрестных гор и холмов, сливаясь, снова расходясь, — и все устремляются в озеро.
Проходит всего несколько минут — и часть островков исчезает под водой. Но наша поляна остается не затопленной, как будто парит над озером.
Тогда я понимаю, что наверху, в Париже, Сена начинает возвращаться в свое русло. Вода спадает.
Зрелище фантастическое — в этой воде, потоками льющейся сверху, я различаю какие-то обломки, газеты, самые разные вещи… Все это уносится в священное аркадийское озеро, как будто для того, чтобы переродиться и обрести новую жизнь.
Сильвен отстраненно шепчет:
— Все кончено… Но я не хочу возвращаться, — добавляет он, повернувшись к Габриэлле.
— Может быть, Жервеза и Любен были правы, — говорит она, беря его за руку. — Может быть, мы были созданы для того, чтобы жить здесь.
— Там, наверху, наша жизнь больше не имеет смысла, — замечает Сильвен. — Моя мать умерла… Любен тоже…
На глазах у него слезы. Но в следующее мгновение он слегка улыбается, глядя вокруг.
— Здесь мой мир, — говорит он и, опустившись на землю, прижимает к ней ладони, как будто хочет, чтобы ему передалась живительная сила Аркадии. — Наш настоящий мир…
Габриэлла нежно ему улыбается.
— Ну что ж, логично, — говорю я, сажая маленького Пьера на колени. — Первые люди в раю…
Тринитэ вновь поднимает голову, отрываясь от своего блокнота. Сейчас она снова видит перед собой обновленный аркадийский рай. В то же время она машинально обводит взглядом берега Сены, где уличные торговцы предлагают туристам веера открыток. Некоторые продают также фотографии знаменитой Тринитэ Пюсси, отважной девушки, спасшей пятерых детей, и национальной героини первых лет реконструкции. В те времена Тринитэ узнавали на улицах, но теперь, когда она повзрослела, уже не узнают, хотя по-прежнему помнят.
«Аркадия так прекрасна, так совершенна…» — думает Тринитэ, прежде чем задать себе вопрос, который преследует ее все эти пять лет: «Почему же я все-таки вернулась в Париж?»
Сколько раз с тех пор она просыпалась в полной уверенности, что снова оказалась в Аркадии? Каждая деталь городского пейзажа напоминала ей о том тайном подземном мире, который она решила оставить. Однажды побывав в раю, вы меняетесь навсегда, ибо уже никогда не сможете избавиться от ностальгии; это состояние вечной ностальгии и называется «взрослостью».
— Но у меня не было выбора, — говорит Тринитэ вслух и смотрит на реку, словно оправдываясь перед ней.
Сознавая, что должна закончить рассказ, она вновь берет ручку и начинает писать.
— Это и есть тот мир наших грез, который мы раньше видели на картинах, — говорит Сильвен Габриэлле. — Наконец-то мы оказались в нем по-настоящему!
С этим словами он выпрямляется во весь рост и простирает руки к небу. Там еще видны несколько темных провалов, но вскоре их застилает прежний мягкий свет.
— Истинная жизнь, — прибавляет Сильвен, с улыбкой глядя на кроны деревьев.
Потом заключает Габриэллу в объятия со словами:
— Мы снова обрели свое детство, и теперь больше его не покинем.
К ним радостно подбегают белые обезьяны. В глазах у всех читается ощущение той абсолютной свободы, которая всегда сопровождает творение нового мира.
Все садятся на землю. Габриэлла прижимается к Сильвену и кладет голову ему на колени.
«Настоящая семья», — говорю я себе.
И в тот же миг вспоминаю о детях.
— А как же они? — спрашиваю я вслух. — Их ведь нельзя оставлять здесь… Я должна вернуть их родителям.
И тут я понимаю, что эта задача почти невыполнима. Даже если мне удастся выбраться наверх — в каком состоянии я застану Париж? Сколько недель, месяцев, лет потребуется на его восстановление? Смогу ли я отыскать родителей всех пятерых детей? Живы ли они? Может быть, лучше и впрямь оставить малышей здесь? Они выглядят такими довольными, такими цветущими…
«Нет, — говорю я себе, глядя на Сильвена и его собратьев, — это только они здесь у себя дома».
Этот народ должен возродиться сам и для себя. Белые обезьяны заслуживают того, чтобы остаться здесь и жить, не смешиваясь с людьми. Зачем вносить новый беспорядок в этот возрожденный мир, где они наконец-то обрели покой?
— Тебе нужно идти, — мягко говорит мне Сильвен. В его голосе нет и тени враждебности.
— Но куда?..
Он улыбается и показывает мне за спину:
— Ты забыла о своих родителях…
Я и в самом деле почти о них забыла — как забываешь о молниях, когда гроза уже прошла.
Но они по-прежнему здесь: ждут меня на опушке леса, прислонившись к стволу огромного бука.
Отец, который всего несколько минут назад мечтал о разрушении этого мира, теперь утратил всю свою жестокость. Он и мама смотрят на меня с неким боязливым почтением, как любые родители, внезапно осознавшие, что их ребенок вырос, что теперь это взрослый человек, обладающий разумом и чувствами взрослого.