От кадет выступал, конечно, присяжный поверенный — они почти все были кадетами — немолодой и дородный, про такого на улице, завидя его в длинной шубе и меховой шапке, прохожие, верно, думают, что он — севрюжник
[38]
, хотя на самом деле кадет был из левых и социалист в земельном вопросе. Иные, сказал он, могут говорить, что в правительстве есть подлецы, и, вполне возможно, имеют на то основание. Но дураков в составе правительства нет — или, по крайней мере, к ним явно не относится министр внутренних дел Щегловитов. Так зачем же вносить такой явно идиотский закон — про регистрацию граммофонов наравне с пистолетами? И надо ли уведомлять полицию об имеющихся у вас часах, а если да, то каких — всех или только с пружиной? Вот о ходиках, положим, надо? Вывод очевиден. Правительство применило известный демагогический прием: обернуть нужный для себя предмет в блестящие фантики, чтобы все бросились за фантиками и никто не обратил внимания на то, на что нужно обращать внимание. А именно: кто-то (и кадет знает, кто) хочет получить выгодный государственный подряд на сотни миллионов на изготовление свода. А депутатов держат за дураков, которые станут торговаться по поводу граммофонов. Но не выйдет, господа министры! Вы пришли к нам за 350 миллионами? Так вот мы их вам не дадим!
— А ко мне тут приходили от великого князя Сергея Михайловича, — прошептал Гучков Набокову, когда кадет на думской кафедре заговорил про выделение денег на строительство свода, — просили в Думе поддержать ассигнования на программу строительства новых цеппелинов. Тоже не то 200, не то 300 миллионов, не помню. И знаете, кто приходил? Генерал Маниковский, начальник Главного артиллерийского управления, собственной персоной. Говорил, в долгу не останется. Каково, а?!
Набоков выпятил свои толстые губы, но ничего не ответил.
— Как-то сомнительно то, что Павлуша говорит, — кивнул он на спину выступавшего с кафедры кадета, — нет, в Мариинском
[39]
дворце что-то другое задумали.
— Думаю, нас провоцируют на конфликт с государем, — вздохнул Гучков, — хотя по мне, так добрая ссора лучше худого мира.
— А что государю за дело до этого? — удивился Набоков. — Мы ж не закон о русификации Финляндии
[40]
забаллотировать собираемся.
— А вы не слышали последнюю дворцовую сплетню? — хихикнул Гучков. — Будто бы Александра Федоровна по Питиримову наущению пришла к государю и говорит: снился мне сон, что мертвые рабочие, убитые по приказу твоего дяди Владимира Александровича
[41]
, восстали и по улицам ходят. А поскольку лица их тленны, то они шарфами закручиваются, якобы от холода. А государь ей отвечает: так ведь, Аликс, народу моему холодно — вот они все и заматываются, кто во что горазд. На что Александра Федоровна ему и говорит: твой народ, Николенька, за тебя всегда пострадать готов. И померзнет легко. Вели, чтобы размотался. А кто не размотается, вестимо, враг.
Набоков подозрительно посмотрел на Гучкова. В высшем свете Петрограда немного было людей, любивших государыню Александру Федоровну, считая ее замкнутость надменностью, но Гучков отличался особенной к ней нелюбовью. Еще до войны он распечатал и распространил украденные у Распутина несколько писем к нему Александры Федоровны и великих княжон, чем заслужил ненависть всего августейшего семейства. Поэтому безусловно верить Гучкову Набоков не собирался.
— Что же, так и сказала: которых твой дядя убил? — допустив нотки сомнения в голос, спросил он.
— Вольно же вам к словам придираться, — махнул рукой Гучков, — положим, про дядю это я добавил. Да и кто это знает, что она там говорила. И говорила ли вообще. Однако видите же: закон-то о том, чтобы лица разматывать, внесен во внеочередном порядке. Сейчас мы его провалим, Александра Федоровна придет к государю и скажет: видишь, ваше величество, не зря мне сон снился! А Дума против тебя умышляет! Правильно верные люди тебе говорят: верни 87-ю статью
[42]
.
Кадет к этому времени закончил, и вместо него на кафедру поднялся кто-то от польского коло
[43]
. Кажется, это был варшавский книготорговец Моравицкий. Гучков иногда их путал. Польское коло тоже, естественно, было против закона, нарушавшего право личности на ношение шарфа и владение граммофоном без уведомления о том полиции.
— А вы, Моравицкий, когда немцы Варшаву взяли, небось хлебом-солью их встречали? — раздался из правого угла крик человека, чей голос не узнать уже было невозможно: Николай Марков-второй.
Марков-второй, лидер черносотенной фракции, уверенно занял место главного думского сумасшедшего, которое освободил ему бывший товарищ Пуришкевич, после войны впавший в какое-то мессианство и потому отошедший от дел по устройству думских скандалов. Марков-второй, называвшийся так потому, что в Думе был еще один член с такой фамилией, стоявший выше него по списку, своей внешностью подходил на эту роль не хуже Пуришкевича, хотя и не имел с ним ничего общего: носил длинные, зачесанные назад волосы и кошачьи усы, как у Петра I, что в сочетании с мясистым лицом и маленькими глазками делало его похожим на жирного злющего бульдожку.
— Я… я в ополчении был, — растерялся Моравицкий, не ожидавший такого вопроса.
— Знаем мы вас, поляков, — закричал Марков-второй, — только и думаете, как бы русский народ извести! Не лучше евреев вы! Это в радость вам, что дураки министры такие дурацкие законы вносят! Это вам помогает русский народ дискредитировать! Пользуетесь, что царь наш и ваш, Николай Александрович, духом слаб и министров этих не гонит! Подождите, есть у нас достойные люди. Вот Олег Константинович, герой Германской и Маньчжурской войн, с фронта вернулся. Уж он вам покажет! Вспомните Муравьева
[44]
!
Польский депутат беспомощно развел руками. Марков, накричавшись, отвернулся от него и уткнул нос в лежавшие бумаги, демонстрируя, что дальнейшее его не интересует.