— А долго ли оно будет тебя сдерживать? — спросил Персефоний.
— Почему ты никак не хочешь поверить Ухокусаю? — возмутилась Вереда. — Ведь он сдался добровольно, не забывай!
— Я и не забываю. Просто мне ли, упырю, не знать, что такое жажда? Ты ведь знаешь, приятель, что рано или поздно сорвешься, так? — спросил Персефоний у предметного призрака.
— Наверное. — Было ясно, что тот заставляет себя произнести эти слова. — Наверное, сорвусь. Но я сделаю все, чтобы не нарушить данное слово. Я предупрежу, если мне станет невмоготу…
— Вообще как долго ты можешь обходиться без ушей?
— Не знаю. Месяц, может, больше. В бутыли я ждал два года, хотя и начал хиреть под конец.
— Я надеюсь, мы найдем выход из положения гораздо раньше, — бодро заявил Сударый, хотя отнюдь не чувствовал такой уверенности.
Проводив Непеняя Зазеркальевича, де Косье еще минуту или две сидел в своем кабинете, чуть слышно постукивая пальцами по столешнице. На лице его, словно напрочь утратившем подвижность, угадывалась напряженная работа мысли. Внимательный наблюдатель, впрочем, угадал бы, что владелец «Наилучшей оптографии» уже принял какое-то решение и теперь собирается с духом, чтобы его воплотить.
Наконец де Косье встал и спустился вниз.
— Смышель! — подозвал он одного из своих помощников. — В ближайшие полчаса меня ни для кого нет.
— Как скажете, мсье.
Оптограф направился в жилую часть дома.
Сюда не проникала рабочая атмосфера ателье, тут царили тишина и покой. Уж тишина-то точно.
Жена де Косье в это время дня, как правило, кочевала по магазинам Оранжерейной со стайкой приятельниц, и оптограф не удивился, не встретив ее. В гостиной у окна, наматывая кудри на тонкий пальчик, сидела Гордетта, читавшая какой-то роман в мягкой обложке.
— Твой брат у себя?
— Где еще может быть этот негодяй? — пожала плечами пятнадцатилетняя девушка, не отрываясь от чтения.
— Следи за языком, Гордетта, — поморщился де Косье. — Ты знаешь, я не одобряю грубости.
— Боюсь, mon papa, вы обманываете, иначе давно бы уже прогнали этого бездельника.
Жена де Косье была местной уроженкой, о чем, правда, не любила вспоминать, потому что обожала все закордонское и очень сожалела, что не родилась на пару тысяч верст западнее Спросонска. Слово «хороший» для нее значило «закордонский» и ничего иного значить не могло. Де Косье это и забавляло, и раздражало. Зато детей своих он принципиально воспитывал совершенными закордонцами, то есть в духе вольности и полной самостоятельности. Только в последнее время начал он подозревать, что это было не лучшее из когда-либо принятых им решений.
Де Косье покинул гостиную и прошел до угловой комнаты. Постучал и, не дожидаясь ответа, вошел. В полумраке за задернутыми шторами лежал, раскинув руки, на неубранной кровати молодой человек девятнадцати лет. У него были длинные вьющиеся волосы, красивое лицо и равнодушный взгляд.
— Франтуан, нам надо поговорить.
— Не о чем. Все уже говорено не раз, и я не отступлюсь. Покуда не подыщете мне местечко потеплее, никуда отсюда не съеду. А попробуете, mon cher père,
[3]
силой выставить — сами знаете, кому и что я про вас расскажу.
— Черт тебя побери, Франтуан, если бы ты занимался чем-нибудь полезным с таким же усердием, с каким шантажируешь собственного отца, у тебя не было бы нужды жить на мои подачки.
Молодой человек хохотнул, ничуть, по-видимому, не задетый резкими словами.
— А меня ваши подачки вполне устраивают! Что поделать, жизнь такова, что искусство шантажа является для нас важнейшим из искусств, — сообщил он с самой циничной усмешкой.
Де Косье поставил перед кроватью сына стул, сел, положив ногу на ногу, и произнес:
— Ладно, оставим бессмысленные споры. Я хотел поговорить о другом. Мне нужна твоя помощь.
Франтуан приподнялся, с веселым изумлением взирая на отца:
— Я не ослышался? Вам нужна помощь бесстыдника и бездарного тунеядца?
— Именно. Сразу скажу, дело деликатное и я не могу обратиться к кому попало. Помнится, ты как-то упомянул о своем знакомстве с неким молодым человеком отнюдь не последней в этом городе фамилии, который по каким-то причинам люто ненавидит оптографа Сударого?
— Да, есть такой. Незагрош Молчунов. Так вам, значит, он понадобился? Ну и ладно, а то я уж подумал, что конец света близок.
— Нет, сынок, про господина Молчунова я на всякий случай уточнил, привлекать ли его — сам решишь. Мне нужен именно ты…
Франтуан поднялся с кровати и остановил отца резким жестом:
— Позвольте, cher pére! Не понимаю я ваших расчетов. Не далее как неделю назад посреди гостиной кое-кто, ломая руки, с пафосом заверял, что «il a pas plus de fils»,
[4]
и талдычил «d'une vie vécue en vain».
[5]
Не напомните ли, кто это был?
Де Косье помедлил с ответом.
— Какая, к черту, разница? — промолвил он наконец, и тщательно скрываемая, но все же заметная нервозность вдруг исчезла из его голоса. — Я пришел не к сыну, а к разумному, которого однажды, несмотря ни на что, спас от тюрьмы.
— Вот это я понимаю, — кивнул Франтуан. — Что ж, mon cher pére, кого надо убить?
Де Косье заставил себя улыбнуться.
День был хорошим, а настроение Сватова — нет.
Праздник — день основания города — удался на славу. Метеомаги обеспечили теплый солнечный день, на улицах поставлены были столы с угощениями и палатки, на площади — качели и балаганчики с иллюзиями. Музыка повсюду, песни, смех, и мелькают среди нарядных храповчан скоморошьи пестрые одежды, цыгане пляшут и с ними медведь в монисто. Катанья, городки, бой за снежную крепость… Честно сказать, все это Знаком Бывалович любил куда больше, чем балы и приемы, которыми тешило себя высшее общество Храпова.
Однако сегодня ничто было не в радость, и потому, посетив мероприятия, которых он подолгу службы избежать никак не мог, от остальных городничий отмахнулся и поехал в управу. По дороге приказал вознице завернуть в «проклятый» дом, намереваясь задать Свинтудоеву несколько вопросов, однако фантом, как видно, был не в духе и ни на какие призывы не откликнулся. Сватов оставил ему записку: так, мол, и так, надо кое-что уточнить, а ежели кое-кто еще раз посмеет игнорировать самого городничего, так сослать мерзавца в ближайший Дом-с-привидениями — дело недолгое.
Фантомы — они такие, с ними построже нужно…
Домовой тоже не откликнулся, но на него Знаком Бывалович сердиться не стал. Жаль ему было Лапотопа. Он уже предлагал бедолаге перебраться в казенное здание, но тот отказался: слишком дом свой любил.