В заботах минула ночь, и вот наконец с делами было покончено, следы разгрома убраны. Настоящего уюта, конечно, не получилось. Слишком многие вещи испорчены безвозвратно, придется еще покупать и заменять. Опять же, верный своим принципам, Переплет не стал усердствовать в студии. Впрочем, не столько потому, что боялся что-нибудь испортить (после побоища с призраком Свинтудоева портить там уже нечего), сколько из нежелания подсчитывать убытки.
Под утро домовые уселись за печкой. Переплет растянул пространство и время, накрыл на стол. Посидели душевно. Двоюродный брат был в полном восторге. Молодой, совсем еще мальчишка, а уже со взрослыми сидит и, затаив дыхание, слушает то рассуждения многоопытного Шуршуна Шебаршуновича о бытоустройстве, то невероятные рассказы сорви-головы Переплета Перегнутьевича о дальних краях.
После ухода родичей Переплет появился в гостиной и безапелляционно потребовал отдать ему снимок Сен-но-Тсуки.
— Погоди, — отмахнулся Персефоний.
Упырь отчего-то любил перечить домовому. Сам-то он уверял, что Переплету только кажется, но тут уж, знаете ли, трудно ошибиться. Тебе либо перечат, либо нет. Как порой говаривал Переплетов папенька, показывая переднюю фалангу указательного пальца: «И терциум даже вот столечко нон датур».
[11]
Нет, ну что это за «погоди» такое, скажите на милость?
— Вот еще, годи ему тут. Слушай, не зли усталого домового, отдай Ухокусая… то бишь Сен-но-Тсуки.
— Так ты же устал! Шел бы спать, отдохнул, — сказал упырь.
И ведь даже глаз не оторвал от снимка!
— Сударь! — построжел Переплет. — Ежели желаете, чтобы жизнь в моем доме стала для вас адом, можете, конечно, и далее упорствовать. А ежели нет, так извольте пластину отдать!
— Ну тут чуть-чуть осталось… — просительно протянул упырь. Ага, чует, что с домовым лучше не связываться!
— Все, моя очередь! — заявил Переплет и требовательно протянул руку.
Персефоний вздохнул и отдал ему снимок, а сам встал и пошел к двери.
— Эй, стой! Куда разбежался-то? Как тут… того-этого?
— Да, в общем, просто, только непривычно поначалу…
Персефоний объяснил нехитрые приемы, позволявшие управляться с изображением, и был милостиво отпущен. Переплет вернулся в свой закут. Первым делом проверил, все ли в порядке у Нышка. Геройский зверек грустно взглянул на него своими большими влажными глазами. Он все еще переживал, что не уберег пластину. Подсоленное печенье, правда, подметал будь здоров. Переплет открыл ему новую пачку, долил молока в миску и с наслаждением устроился в своей ушанке.
Прижал пятки к печке, впитывая пряное тепло нагретых кирпичей, и взялся за пластину.
Обычно оптографические снимки весьма слабо реагируют на внешний мир, но с этим все было иначе. Как и сказал Персефоний, изображение Сен-но-Тсуки охотно откликалось на всякое желание зрителя. Достаточно было повести пальцем по поверхности пластины, как бы переворачивая страницу, чтобы книга раскрывалась и перелистывалась; развести пальцы, чтобы страница увеличилась, и свести — чтобы уменьшилась; два-три раза легонько постучать по правому верхнему углу, чтобы открылось оглавление, а там — просто коснуться нужной строчки.
Одна из историй называлась «Призрак долины Курасиво». Персефоний сказал, что именно отсюда Ухокусай взял себе новое имя. Ну-ка, ну-ка…
Давно это было, давно.
Однажды в долине Курасиво, что славится красотой осенних трав, крестьяне нашли тело путника — совсем еще юного мальчика лет двенадцати, очень красивого лицом. Никто не знал, кто он, откуда, куда шел и отчего вдруг умер. Пожалели крестьяне мальчика и похоронили около дороги.
И с тех пор стало неспокойно в долине. Путники говорили, что лунными ночами является там призрак этого мальчика, стонет и плачет.
— «О стыд, о горе!» — кричит он, — говорили те, кому довелось ночной порой пройти долиной Курасиво.
И все твердит такие слова: «В небе луна одна, но капли росы приютили тысячи маленьких лун…» А потом снова: «О горе мне, горе! О стыд!»
Не понимали люди призрака, боялись его и решили изгнать.
Как раз прошел слух, что в окрестностях странствует некий священник, старый и мудрый. Пришли к нему крестьяне и позвали в долину Курасиво.
Священник послушал их рассказы и тяжко вздохнул:
— Мое это горе и мой стыд. Знаю я этого мальчика. Звали его Самсебэ, он жил при храме Насекино, где я служу настоятелем. С раннего детства он умел складывать изумительные пятистишия — танка. И больше всего на свете мечтал уехать в столицу, чтобы там обучиться искусству поэзии. Я не пускал его, говорил: «Подожди, пока не подрастешь». Однако мальчик не выдержал и сбежал. Я отправился вслед за ним, но, видимо, он сбился с дороги и зашел сюда, в долину Курасиво. Расскажите-ка мне еще раз, какие слова произносит его призрак.
Крестьяне повторили загадочные слова, которые считали чем-то вроде заклинания, которого они очень боялись, потому что оно было непонятное.
В небе луна одна,
Но капли росы приютили
Тысячи маленьких лун… —
повторил настоятель далекого храма и заплакал. — Как это похоже на моего Самсебэ! — воскликнул он. — Бедный мальчик заплутал, но остался верен себе. Увидев красоту долины Курасиво лунной ночью, он начал сочинять новую танка, однако придумал лишь первые три строки. Две последние не дались ему, и он умер от горя, решив, что никогда ему не стать хорошим поэтом…
Пошел священник в долину, к могиле Самсебэ, прочитал над ней молитвы и дождался там ночи.
Вот взошла луна, осветила дивное разнотравье — словно тушью нарисовала пейзаж, какой не под силу ни одному художнику. И появился призрак.
Снова и снова твердил он три первые строки незавершенной танка и стенал в отчаянии:
— О горе мне, о стыд!
— Самсебэ! — крикнул священник. — Я помогу тебе. Твоя песня не останется незаконченной. Вот две строки:
Наполни душу мне светом,
Долина Курасиво!
[12]
И призрак успокоился, а народ перестал бояться.
Эвона как… Переплет почесал в затылке. Он, признаться, ожидал, что истории Ухокусая будут про его ухокусательские похождения и прочие ужасы. А тут вон что!
Стихи чудные какие-то, и не стихи вроде бы, а красиво. И вся история красивая и грустная. Домовой «перевернул» страницу.
— Ну-ка, Сен-но-Тсуки, что ты еще повидал?
Не очень удобно, по правде сказать, никакого сравнения с ощущением в руках увесистого тома под шершавой обложкой, и нет волшебного запаха страниц.