Николь оказалась рядом со мной.
— Бедняга, — проговорила она. — Как ты думаешь, от чего она умерла?
— Вероятно, от бешенства, — сказал я, нашел палку и ткнул ею в кошку. Плоть подалась, как гнилое яблоко.
— Не прикасайся к ней. Еще заразишься бешенством.
— Так палкой же, — заметил я.
— Тем не менее, — сказала Николь и снова сморщила нос. — Мерзко.
Зеленая муха села на открытый глаз кошки, да так и осталась там, потирая передние лапки. Изо рта несчастного животного торчал язык.
— Memento mori, — сказал я.
Николь выхватила у меня палку и ткнула в кошку. Она проткнула ей бок, тут же заорала и бросила палку в ручей.
— «Помни, что ты должен умереть». В Средние века предметы искусства украшали черепом или еще каким-то символом смерти, чтобы напомнить зрителю о бренности его существования. Вот, например, это место, — я сделал широкий жест рукой, охватывая пейзаж вокруг нас. — Мертвая кошка контрастирует с красивым лесом.
— Что бы там ни было, я думаю, это просто мерзко, — отозвалась Николь.
Она сорвала лист с ветки дерева и подняла его вверх, а потом стала смотреть сквозь него на свет. Я ждал, что девушка скажет что-нибудь обычное для себя — может, о моей матери, а возможно, выдаст цитату из Карлоса Кастанеды (она как раз читала его «Учение»). Я рассказывал Николь о смерти матери. Это была одна из ночных исповедей, к которым, как кажется, располагает жизнь в общежитии. Но не хотелось, чтобы она думала обо мне в контексте моей потерн. Мне не требовалась жалости, как и многим, кому часто сочувствуют. Ирония подобных трагических событий заключается в том, что не хочется, чтобы люди всегда учитывали случившееся с тобой. Ты негодуешь, если у них сохраняется иллюзия, будто живешь, постоянно окруженный грустными воспоминаниями, и никак не можешь от них убежать. Ты ведь и в самом деле существуешь с воспоминаниями, привязан к ним цепями, а некоторые цепи длинные прочих. После каждой новой трагедии у тебя на запястьях появляются новые кандалы, и надо нарастить толстокожесть, чтобы их вынести.
— Ты так на меня смотришь, словно хочешь, чтоб я что-то сказала, — заявила Николь и бросила лист.
Листок приземлился в ручей, и я заметил, что на нем оказался муравей. Он судорожно носился от одного загнутого края к другому. У меня в сознании тут же возникла строка из «Энеиды»: «Вечности высший закон будет нарушен, коль скоро живого / Через Стикс переправит Харон…» Я поднял лист из бегущей воды, стряхнул муравьишку, а сам листок бросил лист назад в ручей. Он поплыл, закружился и оказался в животе у кошки.
— Это может звучать странно, но мне на самом деле хочется есть, — сообщила девушка.
Момент прошел. Мы отправились на поиски еды и питья для удовлетворения потребностей, которые до этого оставались без внимания.
Поев, я вернулся в свою комнату и заснул. Я не спал почти сорок восемь часов, и сон пришел неожиданно. Он словно ворвался в меня, когда я сидел за письменным столом, заканчивая задание по латыни. Я проснулся в темноте и сперва не понял, где нахожусь — в соседней комнате орал телевизор, сверху играла музыка, перед моей дверью смеялась девушка. Пришлось зажечь лампу на письменном столе. На будильнике мерцали зеленые цифры «19.00». Я проспал пять часов.
Пришлось отвести занавеску в сторону и посмотреть на университетский двор. Трое студентов курили, один из них бесцельно ворошил ногой кучу опавших листьев. Двое других яростно жестикулировали, размахивая сигаретами. Тлеющие кончики сигарет напоминали светлячков.
Зазвонил телефон, и я схватил трубку.
— Привет, мачо!
Это была Николь. Она орала в трубку, пытаясь перекричать жужжание фена. Я представил ее сидящей на полу, с феном в одной руке. Она прижимает телефонную трубку ухом к плечу и склоняется над только что накрашенными лаком ногтями на ногах. Пальцы обмотаны кусочками туалетной бумаги.
— Я только что собирался позвонить Дэну, — сообщил я.
— Кому?
У Николь была привычка не помнить никого, с кем она только что познакомилась.
— Тому парню, которого мы видели в университетском дворе, — раздраженно пояснил я. — Я собираюсь принять предложение профессора Кейда. О проживании в его доме… Помнишь?
— О-о, это, — ее голос звучал так, словно она слышала что-то давно известное. — Послушай, я собираюсь на вечеринку. Хочешь пойти? Это в городе. Ее организует Ребекка Малзоун, мы с ней ходим на занятия по дизайну. Ничего безумного, просто классные ребята, выпивка, может, сигаретка с травкой.
— Нет, спасибо, — ответил я.
Фен выключили.
— Ты внезапно стал любителем виски с содовой, раз теперь собираешься жить с более старшими? — Николь вздохнула. — Не заставляй меня просить. Я это сделаю, потому что я абсолютно бесстыдная, черт побери, но я никогда тебя не прощу.
Нельзя было исключать, что это моя последняя возможность посетить настоящую студенческую вечеринку. Такая мысль добавила достаточно романтизма, чтобы показаться привлекательной. Я сказал Николь, что буду у нее через десять минут, после этого позвонил в дом профессора Кейда. Потом оставил сообщение на автоответчике. Правда, говоря о предложении Дэна, я заикался. Затем добавил, что собираюсь на вечеринку в город, и мне можно перезвонить мне завтра. Повесив трубку, я задумался, не сказать ли, что я лучше сам им перезвоню, но удержался.
Вместо этого я отправился в душ.
«В городе» обычно означало на одной из двух улиц. Первая очень подходяще называлась Мейн-стрит, то есть Главная. Вторая совсем не соответствовала названию — Говернор-лейн. Мейн-стрит пролегала сквозь центральную часть Фэрвича, когда-то она была мощеной. Теперь ее по большей части заасфальтировали; асфальт клали на камни, словно ставили коронки на гнилые зубы. На этой улице находился «Погребок» — небольшой грязный бар под пиццерией. Больше ничего интересного там, пожалуй, не имелось. На Говернор-лейн располагалась единственная возможность для расселения студентов за пределами самого Абердина. Там, в основном, стояли старые большие дома, но в них мало чего сохранилось от прошлого величия.
Ребекка жила на Говернор-лейн, на втором этаже большого дома, который поддерживали в хорошем состоянии. Здания такого типа встречаются во французской провинции. Он был покрыт серой штукатуркой, темные окна выходили на улицу.
Вечеринка оказалась точно такой, как обещала Николь. Нас собралось не больше десяти, говорили не особо громко, на заднем фоне играл джаз. Со мной никто не разговаривал. Я сидел в углу на оранжевом стуле. Он напоминал стулья из фильмов пятидесятых годов, в которых показывали «дома будущего». Стены были плохо окрашены. То и дело на поверхности встречались белые полосы, не сочетающиеся ни с чем, и словно прыгали по ней. Холсты с нарисованными на них геометрическими фигурами висели неровно, возможно, этого и хотели добиться. На кофейном столике из хромоникелевой стали и стекла лежали фотоальбомы. Там были фотографии обнаженки. В тяжелой кобальтовой вазе лежали яблоки. Снаружи ваза была покрыта картинками, вырезанными из журналов: отрезанные головы присоединялись к телам животных, девушки в бикини оказывались под лицами старых мужчин, ворона и ребенок обменялись головами, соску-пустышку приклеили к лапе вороны.