Лорд Генри погладил каштановую бородку, похлопал своей
черной тростью с кисточкой по носку лакированного ботинка.
— Какой ты истый англичанин, Бэзил! Вот уже второй раз я
слышу от тебя это замечание. Попробуй высказать какую-нибудь мысль типичному
англичанину — а это большая неосторожность! — так он и не подумает разобраться,
верная это мысль или неверная. Его интересует только одно: убежден ли ты сам в
том, что говоришь. А между тем важна идея, независимо от того, искренне ли
верит в нее тот, кто ее высказывает. Идея, пожалуй, имеет тем большую
самостоятельную ценность, чем менее верит в нее тот, от кого она исходит, ибо
она тогда не отражает его желаний, нужд и предрассудков… Впрочем, я не
собираюсь обсуждать с тобой политические, социологические или метафизические
вопросы. Люди меня интересуют больше, чем их принципы, а интереснее всего —
люди без принципов. Поговорим о Дориане Грее. Часто вы встречаетесь?
— Каждый день. Я чувствовал бы себя несчастным, если бы не
виделся с ним ежедневно. Я без него жить не могу.
— Вот чудеса! А я-то думал, что ты всю жизнь будешь любить
только свое искусство.
— Дориан для меня теперь — все мое искусство, — сказал
художник серьезно. — Видишь ли, Гарри, иногда я думаю, что в истории
человечества есть только два важных момента. Первый — это появление в искусстве
новых средств выражения, второй — появление в нем нового образа. И лицо Дориана
Грея когда-нибудь станет для меня тем, чем было для венецианцев изобретение
масляных красок в живописи или для греческой скульптуры — лик Антиноя. Конечно,
я пишу Дориана красками, рисую, делаю эскизы… Но дело не только в этом. Он для
меня гораздо больше, чем модель или натурщик. Я не говорю, что не удовлетворен
своей работой, я не стану тебя уверять, что такую красоту невозможно отобразить
в искусстве. Нет ничего такого, чего не могло бы выразить искусство. Я вижу —
то, что я написал со времени моего знакомства с Дорианом Греем, написано
хорошо, это моя лучшая работа. Не знаю, как это объяснить и поймешь ли ты меня…
Встреча с Дорианом словно дала мне ключ к чему-то совсем новому в живописи,
открыла мне новую манеру письма. Теперь я вижу вещи в ином свете и все
воспринимаю по-иному. Я могу в своем искусстве воссоздавать жизнь средствами,
которые прежде были мне неведомы. «Мечта о форме в дни, когда царствует мысль»,
— кто это сказал? Не помню. И такой мечтой стал для меня Дориан Грей. Одно
присутствие этого мальчика — в моих глазах он еще мальчик, хотя ему уже минуло
двадцать лет… ах, не знаю, можешь ли ты себе представить, что значит для меня
его присутствие! Сам того не подозревая, он открывает мне черты какой-то новой
школы, школы, которая будет сочетать в себе всю страстность романтизма и все
совершенство эллинизма. Гармония духа и тела — как это прекрасно! В безумии
своем мы разлучили их, мы изобрели вульгарный реализм и пустой идеализм. Ах,
Гарри, если бы ты только знал, что для меня Дориан Грей! Помнишь тот пейзаж, за
который Эгнью предлагал мне громадные деньги, а я не захотел с ним расстаться?
Это одна из лучших моих картин. А почему? Потому что, когда я ее писал, Дориан
Грей сидел рядом. Какое-то его неуловимое влияние на меня помогло мне впервые
увидеть в обыкновенном лесном пейзаже чудо, которое я всегда искал и не умел
найти.
— Бэзил, это поразительно! Я должен увидеть Дориана Грея!
Холлуорд поднялся и стал ходить по саду. Через несколько минут он вернулся к
скамье.
— Пойми, Гарри, — сказал он, — Дориан Грей для меня попросту
мотив в искусстве. Ты, быть может, ничего не увидишь в нем, а я вижу все. И в
тех моих картинах, на которых Дориан не изображен, его влияние чувствуется
всего сильнее. Как я уже тебе сказал, он словно подсказывает мне новую манеру
письма. Я нахожу его, как откровение, в изгибах некоторых линий, в нежной
прелести иных тонов. Вот и все.
— Но почему же тогда ты не хочешь выставить его портрет? —
спросил лорд Генри.
— Потому что я невольно выразил в этом портрете ту непостижимую
влюбленность художника, в которой я, разумеется, никогда не признавался
Дориану. Дориан о ней не знает. И никогда не узнает. Но другие люди могли бы
отгадать правду, а я не хочу обнажать душу перед их любопытными и близорукими
глазами. Никогда я не позволю им рассматривать мое сердце под микроскопом.
Понимаешь теперь, Гарри? В это полотно я вложил слишком много души, слишком
много самого себя.
— А вот поэты — те не так стыдливы, как ты. Они прекрасно
знают, что о любви писать выгодно, на нее большой спрос. В наше время разбитое
сердце выдерживает множество изданий.
— Я презираю таких поэтов! — воскликнул Холлуорд. — Художник
должен создавать прекрасные произведения искусства, не внося в них ничего из
своей личной жизни. В наш век люди думают, что произведение искусства должно
быть чем-то вроде автобиографии. Мы утратили способность отвлеченно
воспринимать красоту. Я надеюсь когда-нибудь показать миру, что такое
абстрактное чувство прекрасного, — и потому-то мир никогда не увидит портрет
Дориана Грея.
— По-моему, ты не прав, Бэзил, но не буду с тобой спорить.
Спорят только безнадежные кретины. Скажи, Дориан Грей очень тебя любит?
Художник задумался.
— Дориан ко мне привязан, — ответил он после недолгого
молчания. — Знаю, что привязан. Оно и понятно: я ему всячески льщу. Мне
доставляет странное удовольствие говорить ему вещи, которые говорить не
следовало бы, — хоть я и знаю, что потом пожалею об этом. В общем, он относится
ко мне очень хорошо, и мы проводим вдвоем целые дни, беседуя на тысячу тем. Но
иногда он бывает ужасно нечуток, и ему как будто очень нравится мучить меня.
Тогда я чувствую, Гарри, что отдал всю душу человеку, для которого она — то же,
что цветок в петлице, украшение, которым он будет тешить свое тщеславие только
один летний день.