Но если следовать дальше по пути откровенности (а иначе зачем, читатель, мне вообще было бы начинать рассказывать об этой истории и о самом себе, в частности?), то должен признаться, иногда мои отношения с Тошкой заходили в область ощутимой неприязни к нему с моей стороны. Скажу сразу, ничего кроме добра от Ливадина я не видел, и он, кажется, никогда не испытывал ко мне чувства иного, чем дружеское, пусть и с маленькой буквы. То, что во мне было достойно его восхищения, тем Ливадин искренне дорожил и сообщал прилюдно, то же, что он считал интеллигентской блажью в условиях суровой реальности, вслух не выражалось, возможно, из боязни меня оскорбить. И это-то задевало меня даже чрезвычайно. Вы поймете, о чем я веду речь, когда я расскажу подробнее. Но хочу предупредить заранее, никакого отношения к описываемым мною собственным моим переживаниям Наташа не имела. Даже будь Ливадин женат на совсем посторонней женщине, все равно я в глубине души оскорбился бы его действиями и мыслями в мою сторону.
Как я уже замечал неоднократно, в силу выбранного мною жизненного поприща, я, Алексей Львович Равенский, доцент филологического факультета МГУ, без пяти минут профессор-латинист, был человеком небогатым. По российским меркам, разумеется. По меркам западных колледжей, так просто нищим. Жил себе на зарплату и подработку репетиторством, иногда публиковал статьи и еще кое-что имел за консультации. Меня уважали многие, но чаще всего бесплатно. Правда (и это я тоже сообщал в своем месте), не особенно меня смущал мой скудный финансовый статус. Не подумайте только, что я умышленно делал ставку на богатых друзей. Прожил бы я распрекрасно и без ресторанов и поездок на дальние моря. Я ничего не просил, друзья мои шли на расходы добровольно и тоже не считали, будто совершают благотворительный подвиг. Но в том, как они устраивали мою жизнь за свой счет, все же была некоторая разница, для меня существенная.
Как раз словесные вольности позволял себе Ника. Иногда еще как. Это тоже было частью нашей Дружбы с большой буквы. Наградив меня обязывающим прозвищем Святого, и сам Ника стал нуждаться в компенсации. Ему приходилось соответствовать. И он поддразнивал меня нарочно, как бы напоминая, что, в свою очередь, добился многого в жизни, только с другой ее стороны. Например, Никита легко мог сказать мне, оплачивая счета: «Вот так, Леха! На одной святости далеко не уедешь. И ты возрадуйся, что на свете существуем мы, грешники!» И я радовался, что моему другу есть чем хвастать, и он радовался, что ему дозволено это хвастовство. А вот Ливадин никогда ничего мне не говорил. Наоборот, Тошка как бы создал вокруг наших с ним отношений заговор молчания, утопавший в болоте тактичности. Он не пережил бы, если бы Ника один нес расходы по отношению ко мне, считая подобное дискриминацией, исключением себя из нашего общего прошлого. Но в то же время Тошка играл в свою игру. Он все время будто скрытно маялся чувством ожидания возможной моей обидчивости. Поэтому, тратя на меня деньги, напускал такую завесу деликатности и антуража, что, кажется, еще немного – и стал бы меня благодарить за то, что я согласен принимать его помощь. Он носился с моими воображаемыми чувствами как девица со свадебным платьем, чтобы, упаси бог, не задеть и не дать мне повода подумать, будто я что-то должен. И поэтому у Тошки все выходило так же изящно, как у бегемота в пресловутой лавке. Ливадин всегда был лишен начисто природного чутья на человеческие тонкости, и ему приходилось строить их искусственно. Тошка даже не понимал и не видел, что как раз своей нарочитой деликатностью и вечным страхом меня оскорбить он унижал меня даже сильнее, чем кто-либо на свете. Я выходил по его способу построения отношений не святым и не грешником, а полным придурком, достойным крайней степени человеческой жалости. Как бы больным без надежды ребенком, на которого не поднимется рука даже у законченного негодяя. И сказать Ливадину об этом никак было нельзя, именно из-за завесы полного молчания, им созданной, да он бы и не понял, а только стал бы действовать с еще большей неуклюжестью. Вот почему я избегал обращаться к Тошке за карманными деньгами, хотя в Никин кошелек залез бы без всякого смущения. Я даже скорее раскулачил бы Юрасика, чем заикнулся Ливадину хоть словом. И уж наверняка я не стал бы напиваться вместе с Тошкой тогда, с перечной связкой на шее, пусть бы Наташа не была его женой. А вот с Фиделем набрался, да еще как, и он меня угощал.
Ничего о своих переживаниях Фиделю я, конечно, рассказывать тоже не стал, всему свое время. А сейчас инспектора интересовала не лирическая муть в моей голове, а существенная информация относительно Тошки, в ней содержащаяся.
– Так значит, Луиш, у сеньора Антонио не было денежных затруднений, а напротив. По вашим словам, он ожидал притока больших денег? – переспросил меня Фидель, когда я закончил свою повесть о настоящем человеке Ливадине.
– Я не могу сказать наверняка, инспектор, – уточнил я на всякий случай. Финансист, как вы понимаете, был из меня, как из собачьего хвоста сито. – Большие прибыли требуют больших вложений. Но насколько я знаю сеньора, как вы выразились, Антонио, он не стал бы рисковать всем своим состоянием. Отнюдь. Ему скорее свойственна выжидательная позиция и крайняя осторожность в денежных делах.
– Он, стало быть, относится с бережностью к деньгам? Он их любит? – опять переспросил Фидель, и это чем-то напомнило мне ситуацию из голливудских фильмов про судебных адвокатов. Когда из свидетеля путем правильно поставленных вопросов пытаются вытянуть компромат.
– Не думаю. Бережливость, конечно, есть. Но любит сеньор Антонио скорее дело, которым занят, и сеньору Наталию, ради которой он этим делом и занят, собственно.
– Ах вот как! Что же, это многое проясняет, – мрачно ответил Фидель.
Для меня лично ничего не прояснилось, я вообще не понял, к чему были все его вопросы относительно финансовой дееспособности Тошки. И я сказал об этом прямо. Но без особенного успеха, потому что в ответ Фидель напустил еще более туману.
– Не спрашивайте меня сейчас, Луиш. Если мои подозрения справедливы, то вы о них скоро узнаете. Если они растут в бесплодной пустыне, то и ни к чему смущать вашу невинность, – изрек Фидель и стал со мной прощаться. – Ложитесь спать. И по возможности спокойно. Салазар будет поблизости. Хотя в последние дни от его присутствия вышло мало толка.
Фидель ушел, а я задумался. «Если мои подозрения справедливы…» – сказал инспектор. К чему бы это? А впрочем, не важно к чему. Главное, что у инспектора есть подозрения на Тошкин счет. И лучше исходить из их принципиального наличия, чем углубляться в суть этих подозрений.
Поэтому я не лег спать, а отправился на третий этаж к Юрасику. За последние сутки мое отношение к Талдыкину переменилось еще раз. Теперь он больше не впечатлял меня на манер фиванского страдальца Эдипа. Скорее Юрасик казался мне с недавних пор этаким библейским Лотом, после его спасения из Содома. После того как его жена превратилась в соляной столб и была им забыта на просторах усеянной пеплом и серой, горящей пустыни. И после того, как пьяный вдрызг этот Лот, злополучный племянник Авраама, очнулся на своем ложе и обнаружил рядом обеих своих дочерей, и так положил начало двум славным племенам моавитян и аммонитян. Юрасик, в отличие от греческого эпического царя, довольно легко пережил свое падение, хотя и с плачем и скрежетом зубовным, но все же пережил. В нем, выродке босяцких улиц, была какая-то первобытная, иудо-христианская крепость, позволявшая ему уповать на Бога даже наперекор злодейке судьбе. Древние данайцы и ахейцы, еще доисторические народы Греции, ничего не знали о прощении и милосердии Господнем, признавая над собой лишь власть мстящих фурий и посылающих их богов. А вот Юрасик хорошо об этом помнил. У него не только был Бог на небесах, но и хранитель из плоти и крови, утаивший его грех за собой. А хранителя, как и Бога, нужно почитать и слушаться. Так впервые я, наверное, один-единственный человек в жизни Юрасика, предстал перед ним как хозяин его судьбы, хотя не имел ничего из того, чем так гордился Талдыкин и что превыше всего ценил. Его сущность купил не мультимиллионер, и даже не за деньги, которых у меня не было, а некий комический в его, Талдыкина, глазах персонаж, обернувшийся то ли ангелом, то ли дьяволом. Но я не просил Юрасика об этом, обе роли он навязал мне сам. Я лишь делал меж ними выбор на свое усмотрение.