Он лежал одетый, голова на подушке была запрокинута. У кровати на столике горела лампа. Свет освещал совершенно безжизненное белое лицо и пятно крови на подбородке. Глаза были закрыты. Он находился в забытьи. Дышал судорожно, с каким-то хрипом сквозь раскрывшиеся губы. И вдруг… что-то изменилось. В следующее мгновение я понял: наступила тишина… Он больше не хрипел, он молчал…
Доктор нагнулся к нему, ловко расстегнул рубашку и просунул под нее руку. Вздохнул, встал, сухо-утвердительно кивнул.
Аня упала в обморок. Ей давали нюхать нашатырь… Я ушел домой.
На следующий день я опять пришел в его квартиру. Он лежал в кабинете, но уже на столе. В комнате царил полумрак. По четырем сторонам горели свечи в бронзовых подсвечниках…
Голова его лежала на маленькой подушке… С него только что сняли посмертную маску, скульптор осторожно укладывал её в корзинку.
Я так и не смог поговорить с Аней… Когда освободили его лицо от маски, ей снова сделалось дурно… Хотели дать валерьянки, но по ошибке накапали нашатыря… Слава Богу, успела выплюнуть, не обожгла рот… Я обнял ее. Аню трясло… Мать ее увела.
И тогда я подошел к столу вплотную. Его лицо находилось прямо передо мной, странно освещенное. Как же оно изменилось! Обычно желтоватое, а теперь – белый алебастр. И полное невыразимой торжественности… Я не мог от него оторваться.
Сзади меня пономарь начал читать Псалтырь.
Когда я выходил из квартиры, публику пустили прощаться. Вся лестница оказалась запруженной людьми.
Я протискивался сквозь человеческий поток. Какие-то истерические курсистки в трауре… знаменитый адвокат Кони…
Хоронили, помнится, в последний день января. Было ясно, солнечно, стоял слабый морозец. Громадная толпа запрудила Ямскую улицу и Кузнечный переулок.
Вынесли гроб. Во Владимирской церкви, на которую смотрел он из окна кабинета, ударили колокола… Гроб, обитый парчой, сверкал золотом на морозе и плыл над толпой. Его несли на руках до знаменитой Александро-Невской лавры. Шествие растянулась на версту…
В церкви были Цесаревич, Победоносцев, Суворин и, кажется, сын Великого князя Константина – тот самый молодой поэт К. Р., обожавший Достоевского. Службу служил сам архиепископ, пел митрополичий хор…
Никогда еще так не хоронили русского писателя!
Вокруг церкви – множество охраны. Аню с детьми не хотели пустить в церковь, и я поспешил ей на помощь.
Все это время я не смел беспокоить вдову… Но это внезапное кровотечение не давало мне покоя. Через неделю в газете я прочел интервью с нею. Журналист писал: «Вдова говорит о том, что, пытаясь достать упавшую на пол вставку с пером, ее муж отодвинул этажерку…»
Но я отлично помнил: мне она сказала, что он поднял тяжелый стул… И это меня тогда удивило, ибо вес жалких стульев в их доме был весьма невелик, вряд ли от этого могла пойти кровь. Этажерка выглядела куда правдоподобнее… Но, зная, как свято относится «голубчик Аня» ко всему, что касалось Феди, я не понимал: как она могла запамятовать вещь, убившую ее мужа…
И еще мне не давало покоя это совпадение: арест за стеной и новый приступ болезни Достоевского.
Через несколько дней, решив, что Аня немного пришла в себя, я пришел ее навестить. Она что-то писала в большой черной тетради.
– Милый Федя! Как же он любил говорить о своей смерти, как ему нравилось меня пугать… И как-то он опять завел этот разговор – дескать, его похоронят на кладбище для бедных, как Моцарта. Чтобы прекратить это, сама не знаю почему, я вдруг шутливо сказала: «Не тревожься, дорогой, похоронят тебя в самой Александро-Невской лавре, где лежат наши знатнейшие. Обещаю тебе устроить чудные похороны! Архиепископ будет служить по тебе заупокойную обедню, и митрополичий хор будет петь. Огромная толпа проводит твой гроб, и когда шествие приблизится к лавре, монахи выйдут навстречу тебе». Не знаю, почему я это сказала. Но он воспринял это серьезно. Задумался, будто что-то видел… Потом произнес: «Как странно. Я думал, это делают для царей».
Помолчали. Я начал с чего-то нестерпимо безвкусного:
– Милая Анна Григорьевна… Я любил его, как нынче любит его вся Россия…
Она будто не слышала. Заплакала и продолжила:
– И все так хорошо в последнее время было. Казалось, пред нами впервые открывалось светлое будущее… Вон Цесаревич захотел его видеть, – в который раз говорила об этом! – Наконец-то наступил для нас просвет… После «Карамазовых» пришла к нам, – (она все время говорила «мы»), – желанная поздняя слава. Пришла надежда и на материальное благополучие… и вот эта вставка с пером. Вдруг, из-за жалкой неосторожности – в два дня!
– Смею вас спросить… – я помедлил, – что это была за неосторожность?
– Он отодвинул стол, письменный стол, – ответила она, – у него упала вставка с пером и закатилась под этот стол. Эта вставка была ему постоянно нужна, потому что он не только писал этим пером, но при ее помощи набивал папиросы… Чтобы её достать, Федя отодвинул стол. Он тяжёлый, ему пришлось сделать усилие, от которого порвалась лёгочная артерия, пошла горлом кровь… На следующий день наступило улучшение. Но вдруг в четыре часа дня – вы как раз тогда приехали – началось кровотечение… ни с того ни с сего. И Федя потерял сознание. Пришел в себя, попросил священника – исповедоваться и причаститься.
…Ни с того ни с сего?! И тут я вспомнил бледное лицо… И то, как он смотрел на улицу, когда арестовали беса… Значит, тотчас после этого пошла опять кровь… Или от этого?.. Боже мой… Бесы породили смерть автора «Бесов»?..
Аня все продолжала:
– И наступил тот последний, третий день. Двадцать восьмого января на рассвете разбудил меня. Я сначала не поняла – темно было. Он: «Зажги свечу». Я ему: «Тебе плохо?» – «Знаешь, Аня, я уже три часа как не сплю и все думаю, думаю… И только сейчас ясно осознал, что сегодня умру». Боже мой, как я испугалась! «Что ты, Феденька, кровь остановилась…» Но он так сухо, спокойно, как решенное: «Нет, нет, я уже знаю, я должен сегодня умереть. Зажги свечу, Аня, и дай мне Евангелие». Это Евангелие подарили ему в Сибири жены сосланных декабристов. И, открывая его наугад, он часто гадал на нем о своей жизни… Темно, совсем темно было на улице, и я зажгла свечу. Он открыл Евангелие… Открылось на третьей главе Евангелия от Матфея: «Иоанн же удерживал Его и говорил: «Мне надобно креститься от Тебя и Ты ли приходишь ко мне». Но Иисус сказал ему в ответ: Не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду». «Ну вот, ты слышишь – «не удерживай». Значит, сегодня я умру». Уже в одиннадцать утра началось новое обильное кровотечение… и он начал умирать, – она плакала, ее трясло.
– Не надо рассказывать, Анечка.
– Надо… Мне так легче… Я не могу не говорить о нем… Вечером позвал к себе детей. Протянул Федечке Евангелие и попросил вслух прочесть притчу о блудном сыне. После чтения сказал: «Дети, не забывайте никогда того, что только что слышали здесь. Храните беззаветную веру в Господа и никогда не отчаивайтесь в его прощении. Я очень люблю вас, но моя любовь – ничто в сравнении с бесконечной любовью Господа ко всем людям, созданным Им…. И помните – если бы даже вам случилось в течение вашей жизни совершить преступление, то и тогда не теряйте надежды на Господа. Вы – Его дети, смиряйтесь перед Ним, как перед вашим отцом, молите Его о прощении, и Он будет радоваться вашему раскаянию, как Он радовался возвращению блудного сына». Потом… потом вы все видели… Простите… правда, я лучше побуду одна. – Она зарыдала в голос.