И дядя, и отец помнили о судьбе своих отца и деда.
Крепостное право было сутью тогдашней русской жизни… Эти милые сердцу помещичьи усадьбы – с патриархальным бытом, с великим хлебосольством, где трудились бесправные рабы… Просвещенные наши помещики, любители Вольтера, покупали, продавали, проигрывали в карты своих крепостных – и это во второй половине девятнадцатого века!.. Законы религии и брака попирались каждый день. И множество незаконных помещичьих детей становились рабами своих братьев – детей законных… Но зато при этом положении Государству не нужны были ни суд, ни многочисленная полиция для крестьян… Помещик был их судьей и полицейским – он следил за своими крестьянами… Из крепостных набиралась наша битая шпицрутенами крепостная армия… Правда, некогда она победила Бонапарта… но сейчас была повержена. И самое ужасное – никто не представлял иного порядка. Мне предстояло взорвать всю прошлую, освященную веками и церковью русскую жизнь… И, взорвав, создавать все заново – управление на местах, суд, армию.
Двадцать три миллиона рабов с надеждой ждали моего решения…
В переполненном дворянами зале я сказал:
– Я решил это сделать, господа. Ибо если не дать крестьянам свободу сверху, они возьмут ее снизу.
И вскоре я услышал ропот… Опасный открытый ропот.
Я явственно услышал его после коронации в Москве.
Я прибыл в древнюю столицу уже по-современному, не в каретах, а по железной дороге. Но прежним был малиновый звон колоколов «сорока сороков московских церквей»…
Мы ехали с Машей по Тверской под этот перезвон и грохот артиллерийского салюта… Помню, тысячи испуганных ворон и голубей закрыли небо.
Наступило оказавшееся столь трудным 26 августа. Началось все хорошо.
Я вышел под руку с Машей на Красное крыльцо. Она была грустна и сосредоточена… Почему-то был грустен и я…
Нас встретило солнце, ослепительно сиявшее после стольких дней дождя.
Поставленные эстрады были переполнены публикой.
Во всех бесчисленных московских церквах и кремлевских соборах звенели колокола. И с Красного крыльца я поклонился моему народу.
Толпа радостно прокричала приветствия. Заиграли военные оркестры, ударил пушечный салют. Спустившись с лестницы, мы встали под балдахин, который несли высшие сановники… Процессия двинулась в собор.
К сожалению, высшие сановники, как им и положено, были в преклонных летах, и я боялся, как бы с ними чего не случилось. И не зря боялся…
В ужасающей духоте собора случилось то, чего я ожидал.
Старик, генерал-адъютант Горчаков, держал малиновую подушку, на которой лежала золотая держава… От духоты он потерял сознание – покачнулся и упал на церковный пол… Круглая золотая держава, смешно подпрыгнув, с перезвоном покатилась по плитам собора. Все бросились поднимать ее, а я – старика. Его привели в чувство, бедный старый генерал готов был умереть. Но я нашелся, сказал громко: «Ничего, что упал здесь. Главное – стоял твердо на поле боя».
Но тотчас последовало не лучшее продолжение…
Облаченный в порфиру, я преклонил колена, и митрополит благословил меня. Взяв корону из рук митрополита, я возложил ее себе на голову.
И тогда Маша, пугающе бледная, встала с трона и преклонила передо мной колена… Я надел на ее голову малую корону. Статс-дама, тоже весьма немолодая, закрепила её бриллиантовыми булавками.
И тут опять случилось!.. Когда Маша поднялась с колен, корона упала… Старуха от волнения плохо закрепила… Какой ужас был на лице Маши!.. Я понял, что сейчас она упадет следом за короной.
– Держись, милая, – прошептал я.
Я снова возложил корону, и уже все четыре статс-дамы, красные от ужаса, закрепили ее шпильками… От усердия они оцарапали Маше голову.
Мы сели на троны под выстрелы пушек и колокольный звон. Я сидел со скипетром и державой. На мне было килограммов пятнадцать орденов и регалий. Я задыхался в духоте. Бедная Маша тоже держалась из последних сил.
Свидетелями неприятных происшествий были только первые ряды. Остальные ничего этого не видели да и мало что слышали в шуме собора. Меня удивило новое отношение людей к происходившему. Люди смеялись, болтали, некоторые взяли с собой еду и преспокойно ели во время церемонии… Попробовали бы они все это во времена отца!
Я вышел в короне из собора. Маша в короне шла рядом. На лице ее – ни кровинки. Я тоже, вероятно, был хорош.
Мы опять шли в грохоте пушек, звоне колоколов и криках приветствий. Шли по высокому помосту, укрытому красной материей… И я думал: только бы в завершение дня не упасть с этого помоста… Слава Богу, обошлось.
Вечером вышли на террасу у самой крыши дворца. Внизу лежала древняя столица. Все горело иллюминацией – зубцы древних башен, колокольня Ивана Великого, соборы…
Маша стояла рядом и несчастно шептала:
– Корона упала… Ты меня бросишь…
Я целовал и всю ночь любил ее.
Но как сообщило Третье отделение, начали упорно распространяться слухи о дурных предзнаменованиях во время коронации.
Третье отделение быстро их успокоило, все еще помнили железную руку папа´. Был пущен полезный слух: будто оптинские старцы предсказали, что царствование будет долгим, спокойным и благодатным.
И продолжалась борьба за реформу. Мы работали за полночь. Я часто выходил с заседаний, когда пели птицы…
Опять обсуждения, опять проволочки… Но когда противники были особенно упрямы, я заявлял просто:
– Я так повелеваю, я так хочу.
И они тотчас вспоминали времена папа´.
Наступил великий день – Государственный совет, ненавидевший реформу, принял ее. Крестьян освобождали… с землей. Правда, с небольшим наделом, который они должны были выкупить при помощи государства…
Но главное – освобождали.
Мне принесли на подпись множество листов.
Росчерками пера я должен был порвать цепь, которой было тысячу лет…
Двадцать три миллиона русских людей должны были перестать быть рабами.
Утром появился Костя… Он был главным помощником в этом деле…
Я выпил кофей с ним и Машей… Потом пошел в домовую церковь. Попросил оставить меня там одного.
Я очень долго молился один… Я хотел услышать Его голос.
И, клянусь, услышал. Быстрыми шагами вернулся в свой кабинет. Перекрестился. Обмакнул перо – и подписал.
Прежней вековой жизни более не существовало.
Историческое перо подарил тогда Никсу… только оно ему не понадобилось.
Какой был восторг! Толпы ждали меня… У портретов моих молились Богу. Мне приходилось выходить из дворца с другого подъезда. На разводах офицеры кричали: «Ура!» Самый страшный враг отца, эмигрант Герцен, славил меня из Лондона… Не скрою, несмотря на всё его злоязычие… было приятно.