Сердце ушло в пятки, сам я прирос к табурету, медленно поворачиваюсь к стойке, бросаю взгляд на клавиши. Песня продолжается где-то в районе пряжки моего ремня. Я возвращаю руки к пианино и снова кладу их на клавиши. Голова моя теперь повернута под прямым углом к стойке; парочка позади меня в восторге: надо же, какой виртуоз, играет, сидя боком, да еще и без нот!
Когда я наконец решаюсь бросить на него взгляд, мне становится чуть легче. Он звонит по телефону. Разложил на столе ежедневные газеты, заткнул правое ухо пальцем, к левому прижал мобильник и говорит без остановки. Видно, диктует свой дневник. Каждую ночь, где бы он в то время ни находился, он звонит на автоответчик своей секретарше и записывает на него все, что с ним случилось за день, и все мысли, которые пришли ему в голову, — в случае его смерти секретарше поручено уничтожить записи. Я-то думал, что это миф. Съеживаюсь на табурете над инструментом — инстинкт самосохранения. Надо как-то выпутаться. Словчить. Главное — держать ухо востро. Он меня еще не заметил. Он занят. Пока все хорошо.
Я пытался сдержать сердцебиение, подстроить его под ритм «Бабьего лета». Если выдержу экзамен на Ришара Глена перед Бернаром-Анри Леви, можно считать, что мое перевоплощение удалось. Но нельзя забывать, что при малейшей оплошности с моей стороны, если он хоть что-то заподозрит, все станет известно Карин, и тогда мне конец. Вот где настоящая опасность.
Я знаком подозвал хозяина, чтобы не потерять ни мгновения из тех четырех минут сорока секунд перерыва, который вот-вот наступит. Встревоженный выражением моего лица, он наклонился к моему уху и шепнул под аккомпанемент припева:
— Что, пианино барахлит?
— Да нет, все в порядке. Не могли бы вы меня подменить, мне тут надо переговорить с одним человеком. Для меня это очень важно, а главное, он не должен знать, что я подставной.
— Это импресарио?
— Нет… То есть, да, в некотором роде. Выручайте, я вас очень прошу!
— А кто за меня к плите встанет? Ты? Там ведь настоящая работа, старина. Она сама печь не будет.
— Знаю, знаю, но заказов пока нет… Клянусь, я ненадолго. В долгу не останусь.
Я беру финальный аккорд, встаю и кланяюсь, срывая аплодисменты — это мои фанаты, парочка у окна. Готовясь к поединку, я расхрабрился и протянул им блюдце. Она дают понять, что не при деньгах. Ну ничего, все равно приятно.
— Пользуйся моей добротой, — усмехнулся мой босс, регулируя высоту табурета.
Я поставил блюдце на место и попросил вполголоса:
— Не в службу, а в дружбу, постарайтесь играть хуже меня.
— Придурок! — фыркнул он, давясь от смеха.
Вдохнув поглубже и постаравшись изобразить на лице робкое обожание, я медленно спустился на три ступеньки. Леви все еще диктует свой текст и одновременно что-то высматривает в арабской газете, кажется, там есть его фотография.
— Что я могу посоветовать начинающему писателю? Ловить удачу? Следовать моде? Бросить все к чертовой матери? Заняться чем-нибудь другим? Жоэль, найдите-ка, что я там говорил в конце ноября девяносто шестого про ту молоденькую статистку в сцене грозы из «Дня и ночи»
[46]
.
Он выключает телефон, складывает газеты, смотрит на часы.
— Извините, мсье, я не решился побеспокоить вас, пока вы говорили по телефону. Это Карин пригласила вас сюда?
Он разглядывает меня: глаза у него круглые, брови дугой. В этот момент мне кажется, что он меня узнал, что мой голос, перестроенный под Джо Дассена, больше напоминает Раймона Барра
[47]
, и сейчас Леви решит, что я над ним издеваюсь. Он протягивает мне руку.
— Добрый вечер, да-да, очаровательная девушка, она говорила мне о вас и тоже собиралась зайти. Так вы, стало быть?.. — Он оглядывается на молчащее пианино. — Стало быть, вы?.. Ну да. Отлично играете, отлично. Может, пойдете по этой стезе?
Печально опускаю глаза. И впрямь, если в моем возрасте я выступаю в такой забегаловке, вопрос, можно сказать, неуместный.
— А я представлял вас моложе по тому, как Карин о вас говорила. Знаете, она искренне вами восхищается.
— Вами тоже, мсье.
— Странное дело, вы похожи на…
Я нахально вскинул голову, изобразил блаженную улыбку, — дескать, счастлив и польщен, что кого-то вам напоминаю. Он искоса смотрит на меня и нервно передергивает плечами.
— Да нет. Показалось. Напомнили мне одного журналиста. Редкого подонка.
— Увы…
— Таких полно. Неудачники, злопыхатели, в общем, всякий сброд. Выпьете что-нибудь? Я вряд ли дождусь Карин, у меня дела. Вы давно вместе?
— Да нет, не очень.
— Она так мило написала обо мне, я был растроган, ведь меня поносили все кому не лень. Так вы, значит, пишете романы?
— Пытаюсь. Но это тяжело.
— Что тяжело?
— Писать, в наше время… среди этого сброда.
— Сброда?
— Ну да, среди продажных журналюг и блатных писак… Если тебя никто не знает… В общем… Все без толку.
Он сощурился, скривил губы, набычился, простер руки и сомкнул их прямо у меня перед носом.
— И нечего туда лезть! Скажите «нет» этой великосветской комедии, она убьет литературу! Я только что из Алжира, я видел там страшные вещи
[48]
. Вот где нужно писать! Вам знакомо выражение «полночь века»
[49]
? Эта полночь уже наступила, землю окутал мрак, а ведь эта страна, подумать только, она так близка нам, раньше для многих она была Францией. Там и надо искать сюжеты, а не в парижских салонах, не на площади Тертр! Хватит уже разоблачать наш замкнутый мирок! Да, в наше время писатель должен быть грубым! Литература — это серьезно!
Он оперся левым локтем о стол и размахивает передо мной кулаком правой руки, словно заколачивая каждое слово. Со стороны выглядит забавно, эдакий метроном. Затем он подается назад, переносит вес тела на другую ягодицу, опирается на другой локоть и пускает в ход левый кулак.
— Действуйте! Настоящая жизнь там, она бурлит и рвет себя на части, и все это проходит мимо вас! Нельзя больше сочинять милые сказочки, все, хватит! Сама история пишется у нас под боком. Да пусть вы сто раз гений, читателю плевать на это. Он идет в информационном потоке… и вам его оттуда не вырвать. Вам его не разбудить. Он хочет читать только про свои несчастья. Про свои страстишки. Ему ничего больше не надо! А что для него нынче искусство? Это просто негатив. Фотографию давно потеряли, а негатив остался…