Когда вступительное анданте сменяется несколькими тяжеловесными пассажами, за которыми следует отчаянный спор между гобоем и флейтой в соль-миноре, сэр У. У. Уинни откидывается на спинку кресла и вспоминает ночь в Париже, четырнадцать лет назад, когда звучала та же музыка, и замирает от восторга, когда раздается первая строка отвратительного либретто Дю Руйе.
— Ах, — бормочет он. — Глюк. Припоминаю, как в Париже…
Чарльз Фокс громко советует ему заткнуться. Из-за кулис выходит синьор Мориги.
— «О беспощадная Диана, зачем ты возжелала этой жертвы…» — поет он, стоя перед хором греков в красных плащах. Его перебивает хор во главе с синьором Морелли в жреческом одеянии и с мясницким ножом в руке. Потом Морелли и Мориги поют дуэтом (струнные pianissimo , слышны лишь благородные звуки гобоя и фагота), а затем появляются две женщины, мать и дочь. Дочь волнуется по поводу предстоящей свадьбы, но жених (синьор Форливези, полный и любвеобильный) быстро успокаивает ее, и кажется, что все в порядке. Но на заднем плане виден синьор Морелли, размахивающий своим ножом. У него за спиной жадно рычат греческие солдаты.
— Что-то знакомое… Я уверена, что знаю эту оперу… — задумчиво обращается к леди Хэррубай леди Фосетт.
— Ммм… — соглашается та.
Сэр У. У. Уинни, сидящий перед ними, снова откидывается на спинку кресла.
— «Ифигения в Авлиде», — шепотом сообщает он дамам.
— А-а-а…
На сцену выходит хор, который поздравляет Ифигению, удачно избравшую жениха. Вступает Ахилл, потом следует короткий балетный эпизод, вызывающий бурные аплодисменты галерки. Когда Ифигения и Ахилл подходят к алтарю, служитель останавливает их, и ужасные предчувствия Ифигении подтверждаются: она слышит, что отец хочет принести ее в жертву. Под крики и свист из оркестровой ямы появляется виновник ее страданий. Греческие солдаты теряют терпение, и Ахилл громко поет о том, что убьет всех, кто встанет ему поперек дороги. Но Ифигения покоряется судьбе. Влюбленные должны расстаться. Воля богов должна быть исполнена. Музыка звучит все громче, становясь в этом месте несколько беспорядочной, и это не ускользает от чуткого слуха ценителей.
— Насколько я понимаю, Креймер здесь немножко ускорил, — шепчет герцог Камберлендский.
Леди Бруднелл кивает.
И это верно. Голова Креймера бешено вертится по сторонам. Волосы его растрепались, несмотря на то что смазаны медвежьим жиром, и летают по плечам, как львиная грива. Он весь в поту. В поту все, даже музыкант с треугольником, а музыка мчится вперед: allegro, vivace, prestissimo ! Пальцы дирижера слились в сплошное пятно, палочка порхает в воздухе, как рапира. Ифигения в танце поднимается к жертвеннику, навстречу своей смерти. Ахилл со своими людьми ломится на сцену, чтобы перебить греков, завязывается яростный бой между обезумевшим контральто и меццо-сопрано, отвечающим ему на таких высоких нотах, что удержать контроль над голосом уже невозможно. Калхас заносит нож над алтарем, Ифигения возносит пронзительную жалобу к богам, и вдруг… БУМ! Мощный удар потрясает основание оперного театра, заставляя вздрогнуть сцену, колонны, зрительный зал, галерку и стены, вплоть до самой крыши, где двадцать семь пузатых розовых черепах улыбаются друг другу и поеживаются под луной, близящейся к полнолунию.
Все замирает. Зрители вцепляются в подлокотники кресел. Певцы застывают в позах убийцы, застигнутого на месте преступления. Ифигения приподнимает голову, ожидая удара. Ахилл нависает над беззащитным греком. Все превращаются в неподвижные статуи. Горе Ифигении внезапно кажется таким бессмысленным, таким абсурдным… О чем ей горевать? Что может с ней случиться? Ровным счетом ничего. Это ничего не значит. Публика смотрит вверх, так же как и актеры, ждущие, что же последует за этим подземным толчком.
Морелли выпрямляется. Поднимая свой нож в ответном приветствии, он обращается к певцам и публике.
— Боги заговорили! — восклицает он, стоя у алтаря. — Ифигения должна быть освобождена!
Голос его проникнут абсолютной убежденностью. Креймер подкрепляет его длинным, протяжным «до» средней октавы. Это великолепно.
— Ифигения! Должна быть освобожден-а-а! — отвечают греки. К протяжной ноте присоединяются остальные струнные, потом вступают деревянные духовые, медные, и наконец раздается хрупкое «дзынь!» треугольника, крещендо набирает силу, публика вскакивает на ноги, и бешеные аплодисменты взлетают к мерцающему потолку; рукоплескания продолжаются так долго, что в конце концов даже певцы принимаются хлопать друг друга по спинам.
— Просто великолепно, Мармадьюк, — произносит герцог Норфолкский, когда торжествующий Столкарт проплывает мимо него.
— Полный триумф, — шепчет маркиз Лэнсдаун. Столкарт добирается до сцены. Он становится перед собравшимися актерами, аплодирует им, затем поворачивается к своей обожаемой публике и просит тишины.
— Благодарю вас, благодарю вас, — он запинается и, изображая смущение, хихикает. — Огромное, огромное вам всем спасибо… Друзья мои!
Публика рукоплещет. Все получили истинное наслаждение. Все благодарны ему. Он купается в лучах славы. Кто-то трогает его за плечо, но Столкарт принимает это за дружеское поощрение и не обращает внимания. Но движение руки делается настойчивым. Столкарт оборачивается. Это Тим.
— Что случилось? — раздраженно спрашивает Столкарт.
— Здесь полиция, сэр. Они хотят проверить подвалы.
— Подвалы? — Столкарт чувствует, как публика ускользает от него, внимание рассеивается. — Хорошо, хорошо… Ступай, Тим. И скажи им, чтобы не шумели, слышишь?
Тим кивает и послушно направляется в фойе.
— Друзья мои, — снова начинает Столкарт. — Наше тайное гала-представление еще не окончено, и я прошу вас занять свои места. Через несколько минут вы услышите одного из… нет, самого прекрасного тенора в Европе. Имя его на устах всего города. Вы знаете, о ком я говорю. Этот тенор пел в театре «Сан-Карло» в Неаполе и в мюнхенском театре на Гартнерплац. Сегодня я представляю вам искуснейшего мастера sostenuto …
В своей гардеробной, где-то в недрах оперного театра, Марчези слышит крики и аплодисменты публики и начинает потеть. Все отговорки уже использованы, откладывать больше нельзя. Марчези заламывает руки и смотрит в трюмо, стоящее у стены. Из зеркала на него глядит высокий, худощавый мужчина, сильно нарумяненный и напудренный. Под гримом он очень бледен. Марчези знает, что скоро начнется дрожь, дыхание участится. Мышцы живота стянутся тугим узлом, и к горлу подступит тошнота. Когда гример, которого Марчези отпустил (никто, никто не должен видеть его таким!), постучится в дверь, он подпрыгнет на месте от неожиданности. Он всегда подпрыгивал. И в Неаполе, и в Мюнхене, и в Вене, и еще раньше, в Риме. И с каждым разом ему все хуже. Марчези уже почти не мог контролировать страх ожидания. В Лондоне все будет так же, как и везде: ряды бессмысленных лиц, неотрывно глядящих на него из темноты зрительного зала. Он будет одинок. Музыка затягивается петлей вокруг горла.