Радкин пялится в свой стакан.
– Он так и будет убивать их, а мы так и будем их находить. Всегда на шаг позади, мы никогда не сможем его опередить.
– Мы его поймаем, – говорю я.
– Да. И как же?
– Терпение, бля, и труд. Рано или поздно он проколется. Как это обычно бывает.
– Как обычно? Тут ничего обычного нет.
– Ну, ты знаешь, что я имею в виду.
– Нет, не знаю. Ты что-нибудь подобное видел?
Я думаю о маленьких девочках и потерянных годах и говорю:
– Да, видел.
– А я вот так не думаю.
Но меня с толку не собьешь:
– Мы его поймаем.
– Ты хороший мужик, Боб, – говорит он, и зря, потому что когда-то мне это уже говорили, и тогда это была неправда, а сейчас тем более, и поэтому звучит это как-то, бля, снисходительно.
– И что это, интересно, значит, а? – спрашиваю я.
– Что я говорю, то и значит: ты – хороший мужик, но никакие хорошие мужики и усердный труд не помогут изловить этого мудака.
– И откуда же такая, бля, уверенность?
– Ты читал эту хрень под названием «Убийства и нападения на женщин в Северной Англии»?
– Да.
– И?
– Мы его поймаем, Джон.
– Хера с два. У нас нет ни одной версии, ни одной, бля, единственной версии. Этот мудак смотрит на нас из зеркала и смеется. Он наблюдает за нами и обсирается со смеху.
– Да ладно, бля. Хочешь что-то сказать – говори. Радкин отрывается от своего стакана, на его лице
тяжелые тени, в его черных глазах – большие черные слезы, этот человек держит у двери своего дома биту для крикета, так, на всякий случай, этот человек берет меня под руку и говорит:
– Все это говно в Престоне, вся эта херня с нашими делами никак не связана.
У меня колотится сердце, сводит желудок, а он все стоит, уставившись на меня, держа меня, пугая меня.
– Группа крови-то сходится, – говорю я.
– Все это херня, Боб. Что-то происходит, и я не знаю, что это, да и не хочу знать, но мы – в самом, бля, центре событий, и я тебе говорю: будь осторожен, иначе это изговнит тебе всю жизнь.
А что тут говнить, думаю я, но не перебиваю.
– Ты их не знаешь, Боб, – говорит он. – А я знаю. Я знаю на что они способны. Особенно ради своих.
Я смотрю вниз, на сцену, на плоскую белую грудь стриптизерши. Мужики у бара уже заскучали.
Я говорю:
– Я чего-то не понимаю: то ты мне объясняешь, что главное – не бояться, то говоришь, что надо быть осторожным и вообще бросить эту бодягу, потому что тут все равно уже ничего не поделаешь. Так чему же мне верить, а, Джон?
Радкин смотрит на меня с полуулыбкой и качает головой. Потом он спускается по лестнице, а я остаюсь, борясь с желанием догнать эту высокомерную сволочь и дать ей по морде.
Я бросаю еще один взгляд на сиськи стриптизерши, затем – на часы и решаю, что пора сваливать отсюда к чертовой матери.
Внизу Радкин думает то же самое, будит пинком Бартона, не обращая внимания на Эллиса и все его извинения.
Бартон с трудом поднимается на ноги, Радкин собирает оставшиеся пятерки и сует их во внутренний карман тесной бартоновской куртки.
Я смотрю, как стриптизерша собирает по сцене части своего бикини, смотрю на ее задницу, жирную, в пятнах, смотрю на барную стойку и лица мертвецов, интересно, а может быть, он сейчас здесь, среди нас? Я возвращаюсь к столику. Больше мне смотреть не на что.
А Бартон стоит, приходит в себя, все еще до краев накачанный ромом. Он вынимает из кармана банкноты и швыряет их на стол.
– Оставьте их себе, – говорит он. – Пригодятся для следующего.
Он поворачивается и уходит.
– Надо было проследить, чтобы ему отсосали, – смеется Эллис.
Я беру один из стаканов с ромом и выпиваю его до дна.
Эллис начинает вдруг беспокоиться, что мы оставим его одного, что его чертов вечер пройдет напрасно.
– А что мы сейчас будем делать? – вздыхает он.
– Делай, что хочешь, мать твою, – говорит Радкин и идет к бару, натыкаясь на людей, пытаясь нарваться на драку, от которой ему стало бы лучше.
Я направляюсь к выходу.
– Ты куда? – кричит Эллис мне вслед.
– Домой, – отвечаю я.
– Ага, так я и поверил, – говорит он, а я проталкиваюсь сквозь двойные двери и оказываюсь на свободе.
На заднем сиденье такси, выползая из Брэдфорда, окна открыты, глаза слезятся, на сердце тяжело, мозг в огне:
Мне надо к Дженис, мне надо к Бобби, мне надо к Луизе, мне надо к ее отцу.
Четыре убитые бляди, это как минимум.
Пистолеты в Хэнгинг-Хитон, пистолеты в Скиптоне, пистолеты в Донкастере, пистолеты на Селби.
Четыре убитые бляди, это как минимум.
Мой сын, моя жена, дни ее отца сочтены.
Дженис, моя любовница, моя мучительница, моя личная блядь и мои собственные сочтенные дни.
– Здесь нормально?
– Отлично, – говорю я и расплачиваюсь.
Я поднимаюсь по лестнице и вдруг думаю: помоги мне, я умираю.
На ее площадке, думаю: если ты не откроешь, мне конец.
Я стучу один раз, думаю: помоги мне, я не хочу сдохнуть тут, на твоих ступеньках.
Она открывает дверь, улыбается, у нее мокрые волосы, ее кожа кажется темнее обычного.
В квартире работает радио.
– Можно я войду?
Она улыбается еще больше:
– Ты – полицейский. Тебе все можно.
– Надеюсь, что так, – говорю я, и мы целуемся: жесткие поцелуи, чтобы простить и забыть все, что было, и все, что еще впереди.
Мы падаем на кровать, мои руки – везде, я стараюсь проникнуть в нее как можно глубже, ее ногти – в моей спине, проникая все глубже и глубже в меня.
Я стаскиваю с нее джинсы, отбрасываю ее туфли. Смерти больше нет.
И мы трахаемся, потом трахаемся снова, она целует меня и сосет до тех пор, пока я не трахаю ее еще один, последний раз, и мы не засыпаем под Рода Стюарта по радио.
Я просыпаюсь в тот момент, когда она выходит из душа в одной футболке и трусах.
– Ты уходишь? – спрашиваю я.
– Мне надо, – говорит она.
– Не ходи.
– Я же говорю, мне надо.
Я встаю и начинаю одеваться.