– В зависимости от времени суток, – фыркнула она, язвительно ухмыльнувшись. Приступы слабости тем и хороши, что длятся недолго.
* * *
Павел пришел в себя. В какой-то момент он провалился в бездонную яму, очень похожую на ту, в которой он провисел в самом начале, сразу после аварии. Потом было больно, болела голова, болела нещадно, раскалываясь на части и не давая думать. А затем, в какое-то время суток, трудно сказать, в какое, но за окном было светло, Павел взял и проснулся. И открыл глаза. В общем, пришел в себя, как и было сказано. Правда, тот он, в которого он пришел, так и остался лежать на той же самой койке и в той же самой безмолвной тишине, которую он уже ненавидел.
Но все-таки была разница – он увидел Лиду. Он узнал от нее, что ему сделали еще одну операцию, благодаря которой устранили в голове что-то, давящее и пережимающее нечто нужное. От всех этих слов, которых он не слышал, а только читал по бумажкам или по губам, он уставал и хотел спать. Спал он по двадцать часов на дню, а в остальное время, когда он бодрствовал, то есть лежал с открытыми глазами, а не с закрытыми, он смотрел на стену напротив и ждал жену. Ее приходы были самыми яркими, она влетала в палату, и даже если он в этот момент ее еще не видел, то всегда чувствовал, что вот она – здесь, его прекрасная леди, матерящаяся как сапожник. Может быть, в этом действительно было что-то эзотерическое, в этих его предчувствиях, а может, он чувствовал запах ее духов. Ведь обоняние-то ему оставили.
И в этом его существовании, в этом диалоге глазами он уже находил какие-то положительные стороны. Он узнал, что все живы-здоровы, что Машка по-прежнему ходит в садик, готовится к школе, скучает по нему. Лида предлагала ее привезти, но он не хотел, чтобы она пришла и расстроилась, что папа в таком вот виде.
– Хорошо, не сейчас. Я поняла тебя, – кивала Лида. – А что потом?
«Потом будет потом», – думал Павел, в глубине души надеясь, что все же что-то изменится, что найдется какой-нибудь выход. Сейчас же он чувствовал себя совершенно разбитым. Что странно, он чувствовал себя, но никак не мог собой управлять. Только глаза. И кончик носа. И еще он мог ощущать прикосновения, но не мог ответить. Мог моргать. И чувствовать себя разбитым.
– Ладно, как знаешь. Мне только лишний геморрой – ее сюда тащить. И холодно.
– Спасибо, – отвечал он ей глазами. Так они и сидели, смотрели друг другу в глаза, она задавала вопросы – медленно и четко, – а он моргал. Это означало «да». Или не моргал, соответственно. Когда она вздыхала и говорила: «Ну, я пойду, наверное», он запрещал глазам шевелиться совсем – так он говорил, нет, кричал: «Не уезжай. Побудь хоть немного еще. Пожалуйста!»
– Ты мелкий жулик. Ну-ка, быстро моргай, что все хорошо и мы увидимся завтра. У меня дела, и Машку надо встретить из садика, – улыбалась Лидка. И он ее отпускал, чтобы ждать следующего дня.
Он был слаб, он был подавлен, он не знал, чем занять себя, когда оставался наедине с собой на долгие пустые часы. Скука, скука, скука. И вот Лида пришла вся на взводе и спросила, есть ли у них вообще какие-то деньги. И он все узнал. И о том, что Лида решила продать дом. Павел знал, как сильно Лида ненавидела это место, так что это его совсем не удивило. Но напугало: что она будет делать с такими деньгами? Успеет ли добежать до канадской границы? Бросит его или нет? Иногда он был уверен, что нет, не бросит никогда, тем более что она и сама так сказала. Но потом, особенно когда в палате становилось темно, Павел вдруг терялся, начинал паниковать. Уйдет, обязательно уйдет. И никто ее, стерву, не остановит. Теперь уже некому!
– Значит, вот как оно все было задумано?! Значит, я буду лежать тут, как бревно для дедушки Ленина, шевелить глазами и еще немного кончиком носа, чесаться без возможности почесаться и в который раз переворачивать в памяти всю свою бездарно потраченную жизнь? А Лемешев будет красть наличные, родители не смогут попасть в санатории и вообще все, что я создавал годами, будет рассыпаться в прах! А я буду лежать живой и видеть, как мои собственные близкие начинают меня ненавидеть? Отлично задумано, вашу мамашу! Лучше бы уж… – начинал было он, но не договаривал до конца.
– Что лучше? Это же ведь именно то, о чем ты просил и умолял. Можно сказать, молился об этом, мой дорогой, – смеялся над ним внутренний голос.
– Но я же не знал, – чуть не плакал Паша, – что все вот так.
– А как ты хотел? Чтобы тебе только пальчиком погрозили? Сказали «ай-яй-яй» и отпустили? В конце концов, по условиям страховки, ты просто просил тебя не убивать, мой дорогой. Оставить жизнь.
– Разве это жизнь? – возражал Павел сам себе. Да, ему было плохо. Так плохо, что хотелось кричать и бросаться с небоскреба. Однако небоскребов в Москве – раз-два и обчелся, не очень-то с них бросишься, а кричать в его положении можно было только на свое внутреннее Я. Да и неправда это, не хотел Павел никакого небоскреба, а хотел бы встать, пойти и голыми руками разорвать Лемешева на две равные части.
– Сука, вот же сука! – давился яростью он.
– Кобель уж тогда, – ехидно замечало внутреннее Я, с которым Павел наловчился вести диалог. Павел корчился от бессилия, лихорадочно крутил в голове варианты, один другого беспонтовее, но остановиться не мог. Ему хотелось немедленно что-то сделать.
– Я мудак! Зачем я оставил эти деньги дома? – рыдал и рычал одновременно он.
– Еще вчера ты переживал, что с этими деньгами Лидка тебя сразу же бросит и побежит прожигать жизнь в ближайшем баре. С парочкой платных афроамериканцев, с большими достоинствами. Ты же знаешь, какие у них достоинства. Помнишь, какая она приехала тогда из «Красной Шапочки»?
– Тогда я сам был виноват, – угрюмо ответил Павел, вспомнив, как Лидка хотела его бросить в первый раз. Она тогда впервые узнала, что он ей изменил, и очень тяжело это перенесла, может быть, на фоне скачущих гормонов. Машке было, кажется, полгода или что-то даже меньше, и Лидка кормила ее грудью. Машка ревела почти все время, у нее вроде колики были. А Лидка бегала злая, потому что Павел отказался оплачивать няню.
– Ты же мать – сама справишься, – сказал он тогда, и, как ни пыталась женушка что-то ему доказать, он стоял насмерть. Почему? Черт его знает. Ведь не денег же пожалел. Деньги были, причем гораздо больше, чем сейчас. Тогда деньги вообще можно было делать из воздуха. Если есть голова на плечах и не боишься последствий. Тогда Паша вообще об этом не думал, не было повода. Тот мужик еще не повесился, жизнь была как шампанское, и ему так нравилось, что Лидка наконец-то попалась в западню. Что она сидит дома, нечесаная, с кругами под глазами, отекшая и чуть-чуть пополневшая после родов и от грудного молока. В этом молоке были все ее пижамы и майки, оно капало без остановки, переливалось через край, а Павел любил называть ее молокозаводом.
– Еще раз скажешь так, я из тебя тоже кое-что выдою, – злилась она.
– Вперед, – смеялся он и демонстративно раскрывал ей объятия. Ему так нравилось, что она родила от него, для него и из-за него такую маленькую куклу в розовом облаке каких-то детских тряпок. Родила в мучениях, как и все бабы. И что теперь она слаба, она зависима, она просыпается, стоит Машке только пискнуть. Ему нравилось быть сильным, властвовать над Лидкой, над которой властвовать до этого не получалось никогда. И он был пьян, когда вернулся домой с одной из тысячи одинаково тупых «деловых» встреч в сауне. Весь в засосах, красный и омерзительный. Степановские охранники его тогда практически выгрузили из машины, смеясь, и передали с рук на руки его мегере-жене. Часа в четыре утра. Разбудив и ее, и ребенка, естественно. В кармане у него лежала сильно початая пачка презервативов, в сумке бутылка коньяку, а сам он глаз не открывал, но настойчиво бубнил – требовал продолжения банкета (в смысле, минета), распускал руки, называл свою законную супругу Анжелой и угрожал, что, если она, Анжела, немедленно не отработает бабосы, он все заберет – плохое тут обслуживание. Дайте жалобную книгу!