Он молчал. Смотрел на меня расширенными глазами. Потом пробормотал что-то неразборчивое. Кажется:
— Так нельзя, это запрещенный прием…
Наверно, воображал себе описанное зрелище.
— Я только поэтому и схватила твою тетрадь, что заподозрила что-то в этом роде… Только это и оправдывает в какой-то мере мой безобразный поступок.
— Именно что в какой-то мере, — пробормотал Фазер. Но это была уже победа. Крики про негодяйство и прочее кончились. Можно было вести переговоры по существу.
— У тебя теперь есть этот твой… Ганкин.
«Ах, тут еще и ревность! — подумала я. — Но это все-таки не главный мотив, я надеюсь».
— Во-первых, ты его прогнал. А во-вторых, и это гораздо важнее — еще раз повторю, — разве может кто-то заменить мне тебя? Никто! Исключено! И кошмарную новую травму, которую ты мне собрался нанести, никакой Ганкин, да и никто другой излечить не сможет.
Фазер впервые после эпизода с тетрадью взглянул мне в глаза.
— Но ты звучишь так уверенно, как будто из нас двоих сильнее ты. И взрослее.
«Может, отчасти так и есть», — я. Но вслух этого говорить не стала. А сказала другое, что тоже не было совсем уж ложью.
— Но ты-то, отец, в отличие от чужих людей, прекрасно знаешь, что это — напускное. Компенсация.
— Да, — откликнулся он. — И психиарт говорит, что до излечения еще далеко. Еще эта ложная память. Синдром Л.
— Ну вот, а ты хочешь меня с ним один на один оставить, с этим синдромом.
Отец посидел-посидел, потом встал, подошел, обнял неловко. Так мы и простояли минуты две, наверно, или даже три, просто молчали, и он легонько поглаживал меня по затылку. Я даже немного устала стоять, но боялась разомкнуть объятие. Наконец он оторвался от меня, отвернулся, наверно, чтобы я его слез не видела. Пошел в спальню, и оттуда донеслись трубные звуки — он громогласно сморкался.
«Все, — подумала я. — Самоубийство отменяется. На ближайшее время, по крайней мере».
Вернувшись, он опять полез в бар. «О, только не это! — поморщилась я, глядя, как он снова наполняет два фужера горькой жидкостью. — Будь он неладен, этот вермут… но придется смириться — что не сделаешь ради такого случая. И ради такого отца», — думала я.
— Что ты успела в тетрадке прочитать? — спросил он. И снова посмотрел, как он умеет, просвечивая насквозь. Под этим взглядом у меня очень плохо получается врать. С самого детства.
— Прочитать?
— Да, в тетради!
— В тетради?
Он повел плечом: дескать, не надо дурака валять. Теперь он терпеливо ждал ответа.
— Ну… я в основном жанр увидела данной эпистолы… Как я и думала, прощание с любимой дочерью перед насильственной смертью от собственных рук. Остальное я не очень-то разглядывала…
— Но все же кое-что разглядела, надо думать… я же знаю твою технику скорочтения.
И вот тут я дала слабину. Вместо того чтобы продолжать долго, занудно и кропотливо наводить тень на плетень, я сболтнула лишнее.
— Ты знаешь, пап, — сказала я. — Давай этот разговор отложим, а? На завтра хотя бы. А то поздно уже, все устали, ты с ног падаешь, да и я тоже…
— Нет, я хочу только понять, что ты успела там прочитать. Признавайся. Ты же меня знаешь, я все равно не отстану.
— Ну что-то такое… непонятное… про Сергуткина… про КГБ… агентов каких-то.
Отец встал. Подошел к окну. Сделал вид, что выглядывает там что-то. Чтобы понадежнее от меня отвернуться. Лица не видеть.
— Ты поняла? Самое… мерзкое ты поняла? Что меня завербовали? Что я, главный диссидент страны, ее несгибаемая совесть, вот уже почти три года как на подписке?
— Ну, может, и поняла… — сказала я. Надо было опять очень тщательно слова подбирать. Тут же очень деликатный момент наступил. Я даже зевнула — по-моему, довольно правдоподобно. Чтобы показать ему, что меня этот невероятный поворот в его биографии не особенно заинтересовал.
— Ну и поняла… Но я же вижу, какая жизнь пошла… все равно все вокруг или офицеры, или их агенты… Они, наверно, к стопроцентному охвату населения стремятся… Вот когда наступит рай!
— Меня не интересует остальное население. Мне за себя стыдно, — сказал Фазер. — А на остальных мне в данном случае наплевать… Но чего ты не знаешь, так это того, как это произошло. Я об этом написать не успел.
— Пап, правда, давай отложим.
— Нет-нет. Это очень важно. Да ты, наверно, догадываешься… Это была плата за твою жизнь. Только не думай, что ты должна себя винить за то, что случилось. Мне твоя жизнь дороже своей, да и всего остального тоже… Они это понимали. Сергуткин сказал: давайте логично рассуждать. Мы этой историей вообще по закону не должны заниматься. Это же чистая уголовщина. А мы не только занимаемся, но и бросаем на это дело самое отборное подразделение, которое готовили годами. И потери среди них ожидаются нешуточные. А ведь у них почти у всех жены, дети. А уж парень, который в банду внедряться будет, — это и вообще просто смертник… А у него тоже дочь… Как я могу просить их подставлять свои головы под пули ради человека, который для них — враг государства, враг организации, в которой они работают. Я им должен сказать с чистой совестью, что успех операции отвечает высшим государственным интересам. Что он поможет укрепить государственную безопасность. От вас всего-то и требуется: подписать обязательство о сотрудничестве. Стал уверять, что я ни в коем случае не буду обыкновенным агентом. Ко мне будет обращаться с просьбами, да и то крайне редкими, только лично он, Сергуткин. На более низком уровне никто и знать об этом не будет. Ну и с тех пор, сколь ни поразительно, действительно обращались с просьбой только один раз. Когда приезжал корейский президент, он потребовал встречи с диссидентами, прежде всего со мной. Сергуткин попросил ругать правительство и КГБ последними словами. А потом сказать: но в продовольственной помощи не отказывайте, иначе от голода будут умирать не гэбэшники, а простой народ. Ирония, конечно, в том, что я и без всякой просьбы говорил бы ровно то же самое. Разве что, может быть, ругал бы власть не столь безоглядно. Им-то выгодно было, чтобы у корейского президента создалось впечатление, что у нас на свободе вот такие отчаянные диссиденты гуляют, да еще их на машинах возят, хорошую зарплату платят. Талоны дают. Я, правда, не удержался, сказал президенту: я — исключение, которое подтверждает правило. Но понял ли он? Справился ли переводчик с задачей? Ты же знаешь этих корейцев, по выражению лица ничего не поймешь…
Так что ничего больше я вроде бы плохого не сделал… Но все равно факт остается фактом. Я — агент! По-народному говоря, стукач. Сколько бы раз за последние годы ни произносил я эту фразу, каждый раз мороз по коже, как будто внутренности обжигает. Обманывать своих единомышленников внутри страны, всех, кто тебя годами поддерживал в мире… Что может быть гнусней?