XIV
Гроляр на страже. — Сожаления. — Закуска по-китайски. — Логическое людоедство. — Печальная история. — Страдания сироты. — Музыкант. — Искусство толковать сны.
НЕЗАДОЛГО ПЕРЕД РАССВЕТОМ ЛАНЖАЛЕ, совершенно изнемогавший от усталости, улегся на дно пироги и тотчас же сомкнул веки, предоставив волей-неволей Гроляру оставаться на страже их безопасности. Под конец ночи луна зашла за высокие гребни гор, и все кругом снова погрузилось в глубокий мрак; только вдали, на краю горизонта, неугомонные волны продолжали сверкать и серебриться под лучами излюбленного мечтателями и привидениями ласкового светила.
В продолжение всего довольно краткого времени своего ночного дежурства Гроляр боролся со страшными галлюцинациями. Ему все время чудились страшные привидения. Раз двадцать собирался он разбудить своего друга, и только опасения вызвать с его стороны упреки в глупой трусости удерживали его от этого. Трудно себе представить, с какой сердечной радостью бедняга встретил рассвет и первые лучи пробуждающейся зари. А между тем, со стороны моря царило все то же безлюдье и беспредельный простор, а со стороны берега — все то же безмолвное спокойствие и та же тишина.
Когда Ланжале проснулся, солнце уже миновало зенит, и время, назначенное им, по настоянию Гроляра, для отсрочки высадки, давно прошло. А потому, едва только он поднялся и вопрошающе взглянул на небо, как добродушно рассмеялся.
— А ты, конечно, и не подумал разбудить меня раньше! Ну что ж, теперь ты, по крайней мере, не можешь пожаловаться, что я лишил тебя возможности высмотреть судно! Впрочем, могу тебя уверить, что с того расстояния, на каком мы находимся теперь от острова, любое судно увидело бы наши сигналы ничуть не лучше, чем с берега.
В этом Парижанин был не совсем прав: дело в том, что суда в море всегда обращают особенное внимание на всякие сигналы, которые им подают с мелких судов или плотов, тогда как сигналы с берега они часто оставляют без всякого внимания, принимая их за простые приветствия, весьма обычные.
Тем не менее его слова утешили Гроляра, который мысленно дал себе слово, очутившись на берегу, водрузить что-то вроде мачты или флагштока на самом краю отмели и сторожить день и ночь, не пройдет ли мимо какое-нибудь судно.
— Теперь соберемся с духом и подкрепимся хорошенько, так как не можем знать, что нас ожидает на острове, но я все же не могу больше терпеть этой неизвестности. Кроме того, не можем же мы всю жизнь оставаться на этой пироге?!
Сыщик не проронил ни слова и последовал примеру своего товарища, который принялся закусывать. Разварного риса с пряной приправой и ломтиками копченой рыбы могло бы хватить на двенадцать человек, и наши приятели приналегли на это вкусное блюдо, запив его пресной водой из бамбукового бочонка, сдобренной несколькими каплями хорошего коньяку из их дорожных фляг.
Кувшинчик арака они приберегли, чтобы расположить к себе туземцев, если те встретят их дружелюбно. Ланжале искусно скатывал рис в небольшие катышки, которые и обмакивал в приправу по обычаю китайцев.
— Это напоминает мне, как мы ели в Америке кускуссу, когда бывали приглашены на пиршества Арби, — сказал сыщик.
— А давненько было то время, верно, дядюшка Гроляр? — заметил Ланжале. — Зато сегодня, быть может, одному из нас придется отведать кусочек другого, ради сохранения своей собственной жизни.
— Что ты говоришь?!
— Предположим, что эти дикари заколют тебя как более жирного и упитанного и затем любезно предложат мне кусочек лакомого мяса, под угрозой подвергнуть меня той же участи, что и тебя.
— И ты мог бы?! — в ужасе прошептал сыщик.
— Что же… я не говорю, что сделал бы это с удовольствием… Но так как, в сущности, я не мог бы своим отказом вернуть тебе жизнь, а исполнив их требование, мог бы спасти свою, то, сознаюсь вероятно, отведал бы твоего мяса для их удовольствия К тому же это все-таки был бы способ усвоить и удержать в своем сердце частичку того существа, которое я больше всего любил на свете!
— Ты циник, Ланжале!
— Нет, я просто логичен!
— Ты мне делаешься противен, Ланжале!
— Ну, а значит, ты этого не сделал бы, ты бы отшатнулся от кусочка моего плеча или лопатки, хорошо поджаренного на раскаленных камнях?!
— Еще одно слово, Ланжале, и я перестану уважать тебя!
— Это мне безразлично.
— В таком случае…
— Да, лишь бы ты сохранил ко мне свою любовь!
— Ты, кажется, с ума сошел!
— Нет, я просто хочу немного посмеяться: ведь это, быть может, в последний раз в жизни; вот потому-то я и хочу как можно плотнее и вкуснее пообедать вместе с тобой сегодня.
— Правда, нельзя сказать, чтобы ты был весел сегодня… — ответил Гроляр. — И я начинаю думать, что, пожалуй, и ты боишься.
— Боюсь?! — громко и нервно рассмеялся Парижанин. — Кого и чего? Ты думаешь, я дрожу за свою шкуру? Жизнь не дала мне ничего столь хорошего, чтобы стоило сожалеть о ней. Я не дитя случайности, как ты, который может себе вообразить, что рожден какой-нибудь герцогиней; я не помню ни отца, ни матери, которые оба умерли от непосильного труда, когда я был еще ребенком. Я, кажется, никогда не говорил тебе о себе, но если я тебя утруждаю этим, то могу замолчать…
— Меня утруждать?! Что ты! Напротив, твое признание, скорее, радует меня, так как доказывает, что ты хоть немного любишь меня!
— Но в моей повести нет ничего интересного, могу тебя уверить… Это обычная повесть сотен нуждающихся и обездоленных людей, которых гнетет нужда и непомерные аппетиты больших городов. Мой отец, подмастерье-обойщик, раздробил молотком палец и через десять дней умер от гангрены; мать, кормившая меня грудью, так горевала по своему мужу, что слегла и спустя две недели умерла от горячки. Я остался на руках бабушки, которая в возрасте шестидесяти пяти лет должна была пойти в прачки-поденщицы, чтобы иметь возможность купить себе хлеба, а мне молока. И я рос, не имея даже представления о какой-либо радости или успехе; не разводя огня в очаге зимой в своей темной, сырой мансарде под самой крышей многоэтажного дома; не зная, куда укрыться от нестерпимой жары летом, когда солнце нещадно раскаляло над нами крышу; питаясь хлебом и жалкой похлебкой без мяса, я рос у своей бабки до тех пор, пока бедная старуха не отдала Богу душу, не успев обучить меня никакому ремеслу. Мне было в ту пору двенадцать лет; я усердно посещал нашу приходскую школу и жадно изучал все, чему нас там учили. Любовь к учению уже тогда проявлялась во мне, но, окончательно осиротев, я должен был проститься со своими книгами и подумать о насущном куске хлеба. Бродяжничество было мне противно, и потому я нанялся к одному каменщику-подрядчику прислуживать рабочим и по хозяйству. Ах, счастливые и богатые дети, которых родители растят в ласке и довольстве, вы не можете даже вообразить себе, сколько горя и страданий переживает ребенок двенадцати лет, оставшийся один на Божьем свете и не знающий даже мимолетной ласки! Единственной радостью, выпавшей мне наконец на долю, было внимание, которое обратил на меня старик — основатель городского оркестра в Бельневиле: предназначив мне амплуа барабанщика, он добросовестно стал обучать меня музыке, предоставляя мне играть не только на барабане, но и на других инструментах. Он же подарил мне и мой первый барабан, инструмент, на котором никто не хотел играть, — я же был вынужден согласиться стать барабанщиком, так как не мог купить себе другого инструмента, который был бы мне больше по душе. Все свое время я отдавал тогда музыке, и если я не записался добровольцем раньше срока, то только из опасения, что мне нельзя будет продолжать работать в этом направлении. Но, вступив в полк по набору, я имел счастье быть зачисленным в музыканты и тотчас же поступил на курсы, готовящие офицеров, где работал усердно, мечтая заслужить офицерские эполеты. Но — увы! — выходка пьяного сержанта и минута самозабвения с моей стороны разрушили навсегда мои надежды. А затем все остальное тебе известно. Быть может, тебе кажется странным, что я избрал именно этот момент, чтобы рассказать тебе все это, но я, право, не знаю, почему всю эту ночь грезил о своем детстве, про бабушку, которая теперь покоится на кладбище Монмартра, и переживал еще раз мельчайшие подробности нашей совместной жизни с ней так живо, что, даже пробудившись, был удивлен, что не вижу ее подле себя. При этом мне вспомнилось, что утопленники, как говорят, перед смертью в течение нескольких секунд переживают всю свою жизнь, и мне казалось, что я тоже пережил теперь во сне всю свою жизнь и это — предзнаменование моей близкой смерти!