— Я же говорил, настоящий медведь неотесанный!
— Ну не надо, на медведя ты не тянешь, — рассмеялась Илона. — Ты вообще на зверя не похож. На человека. Давай срочно одеваться и занимать приличные позы, а то возвратятся твои с банкета раньше времени — представляю, что я услышу!
Митя быстро влез в брюки, на ходу застегивая рубашку: «Ради тебя надел. Хотел на Фанфан-Тюльпана походить» — бросился на кухню опрометью, босые ступни сухо щелкали по линолеуму. Вернулся, Илона была уже в полном обмундировании, вдруг возникнут домашние с вопросами — ответ готов: явилась слушать музыку и аплодировать. Ни дать ни взять.
— Митя, перед тем как я с набитым ртом буду — поцелуй меня.
Он тут же выполнил. Нет, не выполнил — преклонил колена и губы приблизил к богине. Илона почувствовала именно такой поцелуй. Она ответила ему и поняла, что и вправду впервые счастлива.
Трудно дыша, она высвободилась, наконец, тут же ощутила, что время молчания истекло, лимит выбран полностью — и слова сами выговорились. Это кажется, что не к месту выговорились, на самом деле нужные и правильные, про любовь:
— Митя, я поеду с тобой на конкурс. Даже если чуть опоздаю, от визы будет зависеть. Но я приеду в А., не сомневайся. Играть будешь для меня. Прорвемся.
И добавила, будто между прочим, будто только что в голову пришло:
— Сыграй мне, пожалуйста, ту самую сонату, ты говорил, что сыграешь ее для меня. Ты обещал.
Он не помнил об обещании, но согласился тут же, поднял крышку рояля и как был босиком, уселся у рояля. Положил руки на клавиатуру, поднял голову, какое-то время вглядываясь в сумеречную заоконную тишину, — и заиграл.
Смятенные мелодии, переплетаясь, обрушились на Илону струйным тяжелым водопадом. Впервые настоящий музыкант играл только для нее. Илона вначале трудно воспринимала, но исступленная исповедь в звуках постепенно захватила, она перестала задумываться о странных обстоятельствах, «ловко или неловко», «что теперь делать», оправдывать собственные порывы или осуждать. Музыка объяснила лучше — в ней страсть вытесняла боль и горечь; вопреки агностицизму, сомнениям, отрицанию — торжествовала любовь. Мы принимаем поражение с готовностью, готовы к разочарованиям; к счастью — не готовы никогда. Мы открываемся ему с изумлением, верим, с трудом преодолевая привычный уже скептицизм, превозмогая защитную иронию. Незащищенность трудна, уязвима и беспомощна.
Но последние аккорды Митя сыграл с такой нежностью, что неожиданные слезы покатились по персиковым щечкам. Илона даже не поняла, как такое возможно, прежде никогда не случалось, она владела собой в любой ситуации. Но теперь Илона плакала, не скрываясь, будто провожая свою непутевую прежнюю жизнь, прощаясь с нею озабоченно, глаза красные, — по всем правилам.
Тишина. Илона сидела не всхлипывая, слезы вольно катились, она их не останавливала.
— Я люблю тебя, Митя. И всегда буду тебя любить. Не говори ничего. Не надо. Мне давно пора. Если хочешь, проводи меня немного. Я не стану такси вызывать. Будем гулять вдвоем. Говорить или молчать. С тобой мне так уютно, даже не мерзну, я ведь всегда замерзаю. Мне давно не было так хорошо. Никогда не было.
И он отозвался эхом:
— Мне тоже давно не было так хорошо. Никогда не было. Я люблю тебя, Илона. И всегда буду любить.
Уже минут двадцать они шли по заснеженному городу молча, рука в руке. Вдруг улыбка безмятежного покоя ушла на мгновение, она захлопотала:
— Ты даже свитер не надел. Хорошо, хоть шарф на шее, а то простудишься. С гриппом трудней конкурс выиграть. Будешь здоров — непременно выиграешь, я знаю. — Он посмотрел на нее с каким-то мученическим задором и только сильней сжал ее ладонь. Она даже встряхнула кистью, пытаясь ослабить тиски его пожатия.
— Митя, почему тебе так нужно, чтобы Исидора всегда тебя нянчила, то есть настраивала? Я английским владею, любые проблемы смогу решить, если возникнут.
— Наверное, ребячество. Проехали, нечего об этом говорить. Я сам. Сам. Но это трудно. У меня ведь нет мощного продюсера, настоящий промоушен некому организовать. Никогда над этим не задумывался. Я верил в силу Исидоры, как в чародейство. Исидора всегда была рядом, поддерживала меня она одна. Ее веры, ты не смейся, мне вполне хватало. Мне казалось, я непотопляем, пока она рядом. У нее, по-моему, связь напрямую с чистой или нечистой силой; как Исидора говорит — так и получается. Я уповал на ее тайную мощь. И она меня любит. Так важно, если есть кто-то любящий, как она.
— Теперь она в больнице, мы желаем ей поправиться. А ты можешь поверить в меня. Для тебя, для нас — я все смогу. Я сама стану тебе продюсером.
— Илона, все сложнее. Нужна всего лишь малость — грамотный и влиятельный агент за спиной, поддержка крупной компании, сейчас ведь время монополий. Об этом книги написаны, лучшая, пожалуй, и самая честная — «Who Killed Classical Music?»
[3]
— скандальный английский журналист написал, знаток рынка. Да, божественная Илона, рынка. Пианистов продают, как товар. Если не купили — тебя нет, ты один из многих, даже победу на конкурсе Барденна никто не вспомнит. А ее еще надо завоевать. Кирилл Знаменский будет играть. Это сильный конкурент, у него прекрасные связи, карьера отлажена. Могу и не прорваться.
— Об этом и не думай. Твое дело — музыка. А продюсировать тебя… пусть не сразу, я пока не в теме, но изучу вопрос и займусь этим сама. Со временем. У меня получится, я настырная. Запомни, женщины, в отличие от мужчин, обещания выполняют.
Митя засмеялся неожиданно мелко, рассыпчато, такой смех заразительным называют:
— А принято считать, мужское слово — гарантия. Сердце красавицы, как известно, склонно к измене, к перемене…
— Это как раз тот самый пиар. Так удобней для мужчин, а женщинам они чуть что вдалбливают: ты, Земфира, неверна по определению. Обычный мужской шовинизм. Мужчины лукавы, а сами приписывают лукавство женщинам. Те покорно верят. Ах, эта вечная путаница, изворотливость, борьба за право диктовать! Как хорошо, что ты совсем другой. Ты даже можешь меня вылечить, сделать доброй, доверчивой… к тебе. Как Станиславский учил: «Когда играешь злого — ищи, где он добрый». Я буду добра, но только к тебе. Меня никто не сыграет.
— А ты знаешь, я так остро завидую музыкантам, владеющим словом! Потому Афанасьева чту, еще две-три фамилии можно вспомнить, но в массе своей мы беспомощны, мы ничего не можем объяснить, в интервью сплошь банальности, я потому избегаю говорить с журналистами. Или говорю фразами Исидоры, она-то красиво излагает!
Но вот читал переписку Чайковского — захватило, как роман! Он мог быть превосходным писателем, начиная бытовое послание, так увлекался, бесподобные описания природы по ходу рассказа о племяннице, фразы лились потоком, как и мелодии. Его так раздражали бесцветные романы, современниками писаные, а бездарные критики приводили в бешенство! Счел, что Ларош исписался, — и тут же в недоумении: «Почему он сам не понимает, что свежие идеи кончились, что время его вышло?» А кто ж понимает-то… Иногда боюсь, что сам пропущу момент и буду играть пошлости — да, пошлости ведь не только говорят, их играют на каждом шагу… я не умею этого объяснить, но есть исполнение плохое, есть скучное, а есть пошлое.