Гера тем временем купил билет со скидкой для студентов творческих вузов (обычно пускали бесплатно, но сегодня был вернисаж с презентацией, – в бумажных стаканчиках подавали дешевое вино «Монастырское» и на подносах бутерброды с вареной отечественной колбасой), прошел в просторное, фойе первого этажа Дома художника, огляделся и сразу же шмыгнул в туалет.
Слежки не было.
В туалете повторилась с точностью до десятой вся история взаимоотношений недружелюбно настроенных друг к другу людей, которую читатель имел возможность видеть пару минут назад в одном из записанных котами и гостями столицы подъездов на Тверской.
То есть Гера достал шприц, приготовился «шырнуться», получил для начала по шее, «отрубился», и пока по шее получал уже его обидчик, пришел в себя, нащупал на полу шприц, сделал себе укол, расслабился поймал кайф, с удивлением рассмотрел сухое, морщинистое лицо хорошо одетого человека на полу кабины, убедился на всякий случай, что он жив, но не настолько, чтобы тотчас же бросаться за ним в погоню, ничего не поняв в случившемся, покачал головой, но кайф победил сомнения, и он вышел из кабины, застегивая ширинку.
Седой, одетый в старомодную «тройку» старичок, с трудом и со стоном мочившийся у писсуара, тщетно пытаясь выжать из себя долгожданную каплю, раскрыв рот смотрел на Геру и на оставшееся лежать на полу кабины тело неизвестного мужчины.
– Закрой рот, дед, – грубо посоветовал Гера. – Все путем.
Выставка ему понравилась.
Он с жадностью съел четыре бутерброда, буквально вырванные им из рук, каких-то старых интеллигентов, попавших на вернисаж, скорее всего, бесплатно, как гости художников. Удалось перехватить и пару стаканчиков со сладко-кислым вином.
– Очень нужно, извините, это вон туда, устроителям, – почему-то соврал Гера, и, спрятавшись за большой портрет Юрия Лужкова работы Александра Евстигнеева, так, что перед его лицом на выгородке висело большое декоративное панно, изображавшее поле жизни, которое, пытается перейти похожий на флорентийского путти толстопопый младенец, поставил второй стаканчик с вином на тумбу, на которой было установлено большое пасхальное яйцо, расписанное яркими приятными красками молодой художницей Сашенькой Смирновой, вцепился зубами сразу в два бутерброда, положенных один на другой…
– Хрен его знает, из чего теперь колбасу делают, – сокрушенно подумал Гера.
Однако, если честно, его куда больше занимала мысль, как отсюда вырваться.
Но ещё больше другая.
В чем дело, еб вашу насыпь в пересыпь? – элегантно выразил он свою мысль. – Мы все сделали, как договорилась. Что это – было? Случайное нападение туалетного педераста? Попытка убрать его как человека, способного вывести на посредника? Или операция другой банды, готовой взять его в заложники и пытать, пока не выдаст, где картинки?
Ответа у Геры не было.
И от того было особенно страшно.
Самое обидно, что он не знал, что с друзьями.
По увидевшемуся ему раскладу они в эту минуту, могли быть все мертвы.
Ситуация приобретала закольцованный характер.
Невезуха киллера Зарубина
Ивану Ивановичу не повезло.
После того, как его теща померла в его ласковых руках от чрезмерного сжатия ладоней Ивана, жизнь пошла на перекосяк.
И то сказать, – обидела его теща сильно.
– Ишь ты, у рыжих моча ядовитая! – все повторял и повторял мысленно Иван, идя по Тверскому бульвару.
Сколько времени прошло, а сцена убиения им тещи стояла перед глазами явственно и безобразно.
Безобразно было не то, что он слишком сильно сдавил ей череп своими могучими дланями.
Безобразны, были обидные слова тещи насчет того, что когда он мочится в туалете, то завсегда попадает хоть немного на стульчак.
Не было такого!
Безобразны были её намеки на рыжеватость каштановой шевелюры Ивана Ивановича.
Безобразно было и сухонькое невеликое тельце тещи, неуклюже посаженное им на пресловутый стульчак туалета.
Безобразно некрасиво лежал на полу коридору сосед Володя.
Сколько ни щупал потом Иван его пульс, ни прикладывал зеркальце ко рту, предварительно раскрыв пальцами губы, – не запотевало зеркальце.
То есть в квартире, где только что кончился эаебантельский матч со «Спартаком», лежали два трупа, что, конечно же, несколько снижало приятную эйфорию от победы любимой команды.
С трупами надо было что-то делать.
Оставлять тещу на полу было нецелесообразно, поскольку на полу уже лежал Володя, перекрывая проход.
Оставлять тешу в туалете было и вовсе глупо, – ни тебе пописать, ни вообще.
Иван Иванович только с виду был глуповат.
А так то он в трудные минуты соображал быстро и в нужном направлении.
Правда, относительно этой способности сомнения возникали ещё у его армейского старшины, который так и прозвал Ивана Ивановича:
– Фитиль – долбоеб…
Извините, из песни слова не выкинешь.
А пел Иван Иванович дивным дискантом.
Но – только в одиночку, то есть соло.
Потому, что если пел вместе со всеми, то получалось так, что все пели в одной тональности, а он в другой. Его несколько оправдывало то, что он вообще ничего такого про эти тональности не знал.
А вот армейские команды доходили до него действительно туго. Так что грубоватый снаружи старшина в чем-то был прав, выдавая такую нелицеприятную характеристику рядовому Зарубину. Он и его фамилию несколько переделал. Но в такую неприличную, что привести её в тексте не представляется возможным. Извините, если что не так.
Словом, Иван Иванович сообразил.
Так сказать, на троих.
В том смысле, что перетащил тяжелое и неповоротливое тело Володи в спальню, и водрузил его на их со Светой спальное ложе.
Причем отодвинул его как бы на свое привычное место. А на свободное пространство, где обычно спала Света, он положил тело тещи.
Может, все бы ещё и обошлось.
Если бы они так и лежали, как положено трупам, то есть недвижимо.
Но тут мы вынуждены приоткрыть одну очень личную тему брачной жизни Ивана Ивановича Зарубина.
Жена его, Света, обожала спать на мягком.
А он, Иван Иванович, привык на твердом.
И лет пять семейной жизни они из-за этого постоянно ссорились. Он иногда даже ложился спать на пол. При этом делал это во сне, и по рассеянности брал с собой одеяло. А поскольку они как и положено супругам накрывались одним одеялом, то Света натурально мерзла.