Ему до сих пор была неясна подлинная причина госпитализации:
возможно, его встревоженных родителей вынудила, в конце концов, к этой крайней
мере его странная манера поведения – то слишком, по их мнению, скованная,
то слишком раскованная, – а может быть, на самом деле все объяснялось его
желанием стать «свободным художником», что, несомненно, означало стать бродягой
и закончить свои дни под забором.
Возвращаясь порой к воспоминаниям об этом печальном эпизоде
в своей жизни, – что случалось, надо сказать, нечасто, – Пауло Коэльо
все более утверждался в мысли, что если кто и был по-настоящему сумасшедшим,
так это врач, который, не задумываясь, без всяких колебаний решил поместить его
в психбольницу (с другой стороны, оно и понятно: в подобных случаях в любой
семье предпочтут ради ее сохранения свалить вину на кого-нибудь со стороны,
лишь бы не подвергать сомнению авторитет родителей, которые руководствовались,
наверное, самыми благими побуждениями, пусть даже не ведали, что творят).
Пауло рассмеялся, услышав о странном прощальном письме
Вероники, в котором она обвиняла весь мир в том, что даже в солидном журнале,
издаваемом в самом центре Европы, понятия не имеют, где находится Словения.
– В первый раз слышу, чтобы по такому пустячному поводу
кому-то пришло в голову покончить с собой.
– Потому-то и не было на ее письмо никакого отклика, –
с грустью заметила сидевшая за столом Вероника-подруга автора. – Да что
тут говорить: не далее как вчера, когда я регистрировалась в отеле, там решили,
что Словения – какой-то город в Германии.
Ему было знакомо это чувство. То и дело кто-нибудь из иностранцев,
желая доставить ему удовольствие, рассыпался в дежурных комплиментах красоте
Буэнос-Айреса, почему-то считая этот аргентинский город столицей Бразилии,
Общим с Вероникой у него было еще и то, о чем уже упоминалось, но о чем стоит
сказать еще раз: некогда и он был упрятан в психиатрическую лечебницу, «из
которой ему и не следовало выходить», как однажды заметила его первая жена.
Но он вышел.
И, покидая в последний раз клинику доктора Эйраса,
исполненный решимости больше ни за что туда не возвращаться, он дал себе два
обещания: (а) что однажды он обязательно напишет об этой истории; (б) но, пока
живы его родители, не станет затрагивать эту тему вообще, поскольку не хотел их
ранить, ведь потом долгие годы они раскаивались в содеянном.
Его мать умерла в 1993 году. Но его отец, которому в 1997
году исполнилось 84 года, все еще пребывал в ясном уме и добром здравии –
несмотря на эмфизему легких (хотя он никогда не курил) и то, что он питался
исключительно полуфабрикатами, поскольку ни одна домработница не могла ужиться
с ним из-за его эксцентричности.
Таким образом, история Вероники, услышанная в ресторане,
сама собою сняла запрет: теперь об этом можно было заговорить, не нарушая
давней клятвы. И, хотя сам Коэльо никогда не думал о самоубийстве, ему была
достаточно хорошо известна сама атмосфера, царящая в заведениях для
душевнобольных: обязательные, если не насильственные лечебные процедуры,
унизительное обращение с пациентами, безразличие врачей, чувство загнанности и
тоски в каждом, кто понимает, где он находится.
А теперь, с позволения читателя, дадим Пауло Коэльо и его
подруге Веронике навсегда покинуть эту книгу и продолжим повествование.
Неизвестно, сколько длилось забытье. Вероника помнила лишь,
что, когда она на секунду очнулась, в носу и во рту все еще торчали трубки
аппарата искусственного дыхания, и как раз в это мгновение чей-то голос
произнес:
– Хочешь, я сделаю тебе мастурбацию?
Теперь, озираясь вокруг широко раскрытыми глазами, она все
более сомневалась, было ли это в действительности или просто почудилось. И
больше она не помнила ничего, абсолютно ничего.
Трубок больше не было, но тело оставалось едва не сплошь
утыкано иглами капельниц; к голове и к груди подсоединены провода
электродатчиков, а руки связаны. Она лежала голая, укрытая лишь простыней: было
холодно, но с этим приходилось мириться. Весь отведенный ей закуток,
отгороженный ширмами, был загроможден аппаратурой интенсивной терапии, а рядом
с койкой, на железном стуле, выкрашенном все той же белой больничной краской,
сидела медсестра с раскрытой книгой в руках.
У медсестры были темные глаза и каштановые волосы, но все же
Вероника усомнилась, та ли это женщина, с которой она говорила несколькими
часами или, может быть, днями ранее.
– Вы не развяжете мне руки?
Подняв глаза, медсестра бросила «нет» и вновь погрузилась в
чтение.
Я жива, – подумала Вероника. – Опять все сначала.
Придется здесь проторчать неизвестно сколько, пока не удастся их убедить, что я
в здравом уме, что со мной все в полном порядке. Потом меня выпишут, и все, что
я увижу за этими стенами, опять будет та же Любляна, центральная площадь и те
же мосты, горожане, прогуливающиеся или спешащие по своим делам.
Людям нравится выглядеть лучше, чем они есть на самом деле,
и поэтому, наверное, из показного сострадания мне снова дадут работу в
библиотеке. Со временем я опять начну ходить по тем же барам и ночным клубам,
где все те же бессмысленные разговоры с друзьями о несправедливости и проблемах
этого мира, ходить в кино, гулять по берегу озера.
Таблетки, в общем-то, оказались удачным выбором – в том
смысле, что путь для отступления открыт: я не стала калекой; я такая же
молодая, красивая, умная и, значит, смогу по-прежнему, без особого труда
находить себе очередного любовника. Это значит – заниматься любовью у
него дома или, скажем, в лесу, получая вполне определенное удовольствие, –
только всякий раз после оргазма будет возвращаться все то же ощущение пустоты.
Постепенно иссякнут темы для разговоров, и втайне оба мы будем думать об одном:
о поисках благовидного предлога – «уже поздно», «завтра мне рано
вставать». – а потом мы решим «расстаться друзьями», по возможности
избежав утомительных и ненужных сцен.
Я снова возвращаюсь в ту же комнату при монастыре. Что-то
листаю, включаю телевизор, где все те же передачи, ставлю стрелку будильника
ровно на тот же час, что и вчера; потом на работе, у себя в библиотеке,
механически исполняю очередной заказ. В полдень съедаю бутерброд в сквере
напротив театра, сидя на все той же скамейке, среди других людей, которые с
серьезными лицами и отсутствующим взглядом поглощают свои бутерброды на таких
же облюбованных скамейках.
После обеда – опять на работу, где приходится
выслушивать все те же сплетни – кто с кем встречается, кто от чего
страдает, у кого муж, оказывается, просто подонок, – выслушиваю
снисходительно, радуясь втайне тому, что я-то особенная, я неповторимая, я
красивая, работой обеспечена, а что до любовников, то с этим никаких проблем.
После работы – опять по барам. И все сначала.