Я взял его на руки – после превращения Павлуша стал совсем легким – и понес в корпус. На свалке осталась валяться мертвая мышь. В побуревшем гниющем тельце копошились черви и мухи. Как я мог принять ее за живую, сам не пойму.
Павлуша с тех пор ни разу не расправлял до конца свои крылья – так, приоткроет и тут же захлопнет. Они стали тусклые и покрылись чем-то похожим на пыль. Когда он идет, эта пыль осыпается с его крыльев, как пепел с обгоревшей над огнем бабочки.
Сейчас все сиденье покрыто этой грязно-серой пыльцой – я замечаю ее, когда мы наконец подъезжаем к главному храму и я помогаю Павлуше подняться. На подлокотнике я нахожу целый кусочек крыла – мягкий лоскуток Павлушиной плоти. Небольшой, размером с человеческий ноготь, – но это все равно дурной знак. Он очень слаб, он с каждым днем угасает, он рассыпается в прах – а я не знаю, как мне ему помочь.
«Ну почему ты не кушаешь? – говорю я ему в своей голове. – Павлуша, все должны кушать». Он молча смотрит перед собой немигающими, подернутыми лиловой пленкой глазами. Его глаза большие и выпуклые, в пол-лица, и ему не нужно поворачивать голову, чтобы увидеть меня. Ну почему он не кушает? Мы предлагали ему все на свете, от цветочной пыльцы до сырой говядины. Он даже не стал пробовать. Возможно, болезнь, убивавшая его до превращения, вернулась опять? Недавно я написал этот вопрос на бумажке и показал его Доктору, но тот сказал: нет. Сказал, болезнью, которой болел тот мальчик, оно не может болеть. У мальчика было заболевание крови, а у него крови нет. Тот мальчик. Как будто Павлуша – это кто-то другой.
Ну, значит, он угасает, потому что не кушает.
Главный храм – белоснежный, его освещают прожектора. Вокруг, сколько хватает взгляда, толпятся люди – темные суетливые фигурки облепили и площадь перед храмом, и лестницу, ведущую ко входу, и мост, и набережную, и проезжую часть, и все окрестные улицы. Как будто храм – это пирожное со сливочным кремом, которое кинули в муравейник. Муравьиная дорожка для нас – от дверей автобуса к дверям храма – огорожена металлическими решетками. С внутренней и с внешней стороны решеток полицейские образуют живую цепь. Они стоят в два ряда, сцепившись руками, чтобы мы могли пройти нетронутыми через толпу.
Мы идем – Павлуша в центре, Отец по правую от него руку, я по левую, сзади Доктор, Лена и весь остальной персонал. На Павлуше – покрывало из плотной ткани, чтобы его никто не увидел. В покрывале – прорези для глаз, чтобы видел, куда идет, он не должен спотыкаться и смотреться нелепо. Тем не менее, он еле переставляет ноги. Мы с Отцом притворяемся, что слегка поддерживаем его под руки, но на самом деле практически его волочем, со стороны это не заметно, никто ведь не знает, какой он удивительно легкий. Как мотылек.
Я уверен, что под покрывалом Павлуше плохо. Оно слишком жесткое и тяжелое для его обнаженного ломкого тела. В толпе кричат:
– Ангел! Ангел Господень! – и тычут в Павлушу пальцем. У них иконы и изображения ангелов. Херувимы, серафимы, архангелы. Они орут и брызжут слюной, две женщины раскачиваются и трясут головой в религиозном экстазе, кто-то кого-то душит, у девочки-подростка закатились глаза, изо рта идет пена. У них распятия, транспаранты, воздушные шарики и флаги России.
– Слава Господу! Враг рода человеческого, паразит, посрамлен!
– И ныне ангел!
– Ангел!
– Славяне, возрадуемся! Православные!
– Россия – вперед!
От каждого крика Павлуша вздрагивает и шарахается в сторону, но мы его крепко держим. Так крепко, что, я боюсь, мы можем ему что-то сломать. Его конечности хрупкие, как стебли растений, в них нет костей, только что-то вроде хрящей.
Какая-то бабка держит над головой изображение многоногой клыкастой твари и визгливо кликушествует:
– Паразиты! Паразиты в нас! От собак, от кошек, от мышей, от крыс, от свиней, от мух паразиты! И от дьявола паразиты!
Семь женщин в черных платках пытаются прорвать оцепление. Они лезут через полицейских, визжа и морщась, словно через колючую проволоку, они пытаются расцарапать их прозрачные шлемы, раз уж не могут добраться до глаз.
– Пропустите нас к ангелу, твари, уроды, звери! Ангел – общий! Имеем право! Ангел для всех!
Полицейские с силой швыряют баб на асфальт, не размыкая рук, пинают их, лежачих, ногами. На полицейских бросается с ревом низкорослый мужик, в его руке блестит что-то черное, слышатся выстрелы, брызги крови летят на нас, на темное покрывало Павлуши. В толпе – визг, рядом с нами – хрип умирающих. Кто-то сильными, грубыми руками в перчатках хватает нас сзади, и вот уже не только Павлушу, но нас всех, включая Отца, волокут к храму, заталкивают в роскошные золоченые двери и закрывают их у нас за спиной.
Я сдергиваю покрывало с Павлуши – над нами поднимается облако серой пыли с его крыльев, – живой… И вроде бы ничего не сломано. Он медленно сгибает в суставах четыре ноги и садится на корточки, руками закрывает лицо. Сейчас он похож на плачущего ребенка. Но он не умеет плакать, у него нет слезных желез.
Из-за дверей слышатся выстрелы, свист, какое-то шипение и крики. Я представляю, что это многоголовый змей шипит, вырвавшись на свободу.
– Слезоточивый газ, – комментирует Доктор. Он очень бледен.
Отец, напротив, весь красный. Он сипло выдыхает:
– Пиздец. Фанатики.
Я даже немножко радуюсь грязному слову. Здесь, в храме, так нестерпимо светло и чисто, здесь столько сияния, столько золота, свечей, электричества и икон, что немного грязи не помешает.
– Здесь слишком светло, – словно прочтя мои мысли, говорит Доктор. – Его будет хорошо видно. Во время презентации придется погасить свет, оставить одни только свечи.
– Все равно разглядят, – отвечает Отец. – Такой урод, прости Господи.
– Так мы же его загримируем, Отец, – включается Леночка. – Все сделаем в лучшем виде.
Про грим я впервые слышу, при мне они это не обсуждали. Вытаскиваю из кармана блокнотик, чтобы написать «Нельзя грим», но ручка выпала там, в толпе. Нельзя ему делать грим. Там химия всякая в краске, а у него такая кожица тонкая, нельзя, нет.
– Чего мычишь? – морщит красную морду Отец. – Заткнись, идиот.
Он долго и неприятно рассматривает Павлушу – как будто жука, которого поймал, а теперь никак не решит, что лучше с ним сделать – оторвать лапки, или разрезать на две половинки, или просто раздавить, чтоб не мучился, ведь так оно милосерднее. Отпускать жука он явно не собирается.
А я, когда уезжали из НЦИЦ, зверушек всех отпустил. Лягушек, мышей, крыс и мух. И ничего мне за это не было, потому что я – член проекта. Я и Павлушу бы отпустил, и сам бы за ним ушел – без меня-то ведь он не справится, за ним уход нужен, – да только ошейник этот ужасный они с него не снимают. А пульт управления Отец при себе держит. Говорят, что он прямо в его крест вделан.
– За сутки он сдохнет, – наконец изрекает Отец. – Надо его завтра с утра народу являть.