– Простите, батюшка! – Я догнал священника уже на улице, когда он садился в старенькие «Жигули»-«шестерку». – Здравствуйте!
Из-под скуфьи на меня глянули усталые глаза пожилого человека. Священник тяжело выбрался из кабины и выжидательно посмотрел на меня. Мне как-то даже показалось, что он с неодобрением смерил взглядом мою крепкую фигуру, румяное сытое лицо и дорогую льняную летнюю «пару».
– Простите, что задержал, – переводя дыхание, снова сказал я. – Можно мне с вами поговорить? Я журналист, приехал из Москвы, чтобы написать статью о том, как у нас в стране содержатся приговоренные к пожизненному заключению.
Священник смотрел на меня без всякого выражения и терпеливо ждал, что последует за этой тирадой. Меня, честно говоря, несколько обескуражила эта реакция. Как мне сказали в администрации, отец Василий на протяжении многих лет по вторникам приезжал сюда и проводил весь день в беседах с заключенными. Учитывая такое самопожертвование, я рассчитывал как минимум на его симпатию и приветливость. Гм, как вам вообще нравится такой оборот – «неприветливый священник»? А я вот с такой странной реакцией тогда столкнулся нос к носу.
Наконец отец Василий понял, что продолжения не последует, и коротко спросил меня усталым голосом:
– О чем?
– Как… – растерялся я. – О заключенных.
– А что о них говорить? – пожал плечами священник. – Не говорить о них надо, а помогать им.
– Я как бы и приехал с намерением обратить общественное мнение на условия содержания приговоренных, – с нажимом стал я объяснять, несколько уязвленный, – на порядки, которые царят в таких вот колониях.
– Условия? – переспросил священник и посмотрел куда-то в сторону леса. – Условия тут обычные. И порядки обычные. Не в них дело, молодой человек.
Тут я понял, что меня еще удивляло. Священник говорил со мной обычным, светским языком, не таким, как у них принято. Он не называл меня «сын мой» или «чадо», не ссылался на волю господа и неисповедимость его путей, не говорил о милосердии, всепрощении. Пардон, он вообще ни о чем не говорил, а просто искал способ от меня отделаться.
И я как-то сподобился понять, что это не от усталости после трудового праведного дня, не от того, что ему, может, просто нездоровится. Он был очень недоволен тем, что тут крутится журналист. Ему было неприятно, что приехал какой-то столичный писака, искатель жареных фактов и скандальных историй; что этого детину с сытой мордой интересует только он сам и его статьи. Ну и гонорары, естественно.
Мне стало смешно и грустно. И немного стыдно за свою профессию, потому что некоторые коллеги своими поступками и своим «творчеством» формируют вот такое примерно к нам – журналистам в частности и к прессе в целом – отношение. Я смотрел в глаза священнику и чувствовал, что меня «захлестывает». Есть у меня такой бзик: обязательно мне нужно доказывать, что я не такой, как все, что особенный. Иногда качество очень полезное, хотя из-за него я два раза вылетал с работы.
И я начал говорить. Говорить с жаром, отчаянно жестикулируя. Я очень старался быть убедительным, очень старался выглядеть не по годам умным. Я доказывал, что есть журналисты и есть… журналисты, что отсутствие информации – чуть ли не самое большое зло на земле. Я распинался об общественном сознании, о формах этого сознания, о гражданской позиции и…
И тут меня заткнули. Одним коротким вопросом, но задан он был с выражением такого искреннего сожаления на лице, что я сразу замолчал.
– Вы сколько уже здесь? – тихо спросил священник.
Вопрос был откровенно риторическим. Задан он был в такой момент и в такой форме, что любому идиоту на моем месте сразу стало бы ясно, в каком направлении начнет развиваться дальнейший разговор. А скорее, и не начнется. Напротив, тут же закономерно и предсказуемо завершится. Однако что-то мне подсказало, что иногда и на риторические вопросы стоит пробовать отвечать.
– Второй день, – пролепетал я, хотя старался придать своему голосу уверенности.
– Второй день, – вздохнул священник. – А я приехал сюда на второй день, как привезли первого смертника. И с тех пор каждый вторник и приезжаю.
– Так… это сколько же лет вы сюда ездите? Чуть ли не пятнадцать лет?
– Девятнадцать, – тихо сказал старик. – Пятнадцать лет назад сюда официально стали привозить для пожизненного заключения, а до этого выделили спецучасток для тех, кто исполнения смертного приговора ожидал. Годы ждали. Каждый день ждали, что вот войдут и объявят, что завтра в шесть утра по решению такого-то суда за то-то и то-то приговор будет приведен в исполнение. Вот я их с тех пор к смерти и готовлю…
– Девятнадцать лет? – переспросил я неожиданно осипшим голосом. – Каждый вторник? И не разу не пропустили этого дня?
Глаза священника сделались очень больными и как будто совсем провалились в глазницы. Он опустил голову, вздохнул и снова посмотрел мне в глаза. Но теперь уже в них было мужество и терпение.
– Один раз пропустил я этот день. Приболел маленько… – Последовала пауза. – А на следующий день понял, что слабость допустил, большую ошибку сделал. Раз взвалил на себя такой груз, то нести его надо и когда температура сорок, и когда радикулит разобьет. Утром следующего дня я и приехал, но опоздал. Один заключенный той ночью в камере и повесился. Очень он меня во вторник ждал, очень я ему нужен был, – а опоздал. Теперь, конечно, не пропускаю.
Я вдруг осознал, что стою перед отцом Василием с глупейшим образом открытым ртом и вытаращенными глазами. Постарайтесь понять меня, в общем-то опытного журналиста. Как-то так получилось, что я практически не сталкивался по работе ни с кем из священнослужителей. Круговерть жизни подбрасывала все время иные темы для размышления, заказывали мне статьи тоже как-то на далекие от религии темы. Получилось так, что в жизни с настоящим священником я, собственно, ни разу вот так лицом к лицу и не сталкивался. А сейчас столкнулся. Да еще с человеком, который чуть ли не два десятка лет каждую неделю ездит в колонию для смертников, чтобы облегчить их участь… Меня, молодого, здорового физически и психически, на второй день уже трясти начало, а он старик. И девятнадцать лет! И тихо, незаметно делает свое дело так, как считает его нужным делать, как ему его совесть и вера велят. Ни шума не поднимает, не доказывает кому-то что-то. Просто ездит и облегчает душу.
– Простите, батюшка, – совсем уже другим голосом попросил я. Именно не сказал, а попросил. – Простите. Мне очень нужно поговорить с вами. Это ведь… ведь…
– Что, страшно? – понимающе спросил он.
Я кивнул.
– Как зовут-то тебя?
– Борис.
– Ну, садись тады, Борюша, – сказал отец Василий и снова полез в кабину.
У него это так хорошо получилось. И это деревенское «тады», которое я слышал в последний раз только от бабушки лет двадцать назад, и это простое обращение «Борюша». Так ко мне обращалась только мама в детстве. В отрочестве и юности я уже звался Борисом, а вот тогда в детстве…