А лучше — просто сразиться, раз и навсегда решить главный спор, пролегающий между ними. Эту вражду не отменит даже месть наглому Новгородцу.
Лошадей не щадили, гнали. По-осеннему холодный ветер столь же нещадно хлестал по щекам, бросал песок в глаза, свистел в ушах. Скоро весь мир, от края до края, превратился в Дикую степь, и ветер стал ещё злее.
Путники спали мало, ели ещё меньше, пили расчетливо. Разговоров друг с другом почти не вели. Да и какие могут быть разговоры, если у каждого на душе гадко? По крайней мере, именно так казалось Добродею.
Для похода к хазарам старший дружинник отобрал четверых молодцов из числа тех, кто не боялся высказываться против нового порядка. Все бессемейные, хотя у Кавки невеста имеется, но невеста — не жена, поплачет и забудет. Но именно Кавка сдался первым.
Он натянул поводья до того резко, что послушная лошадка едва не поломала ноги, выполняя приказ наездника.
— Не могу, — выкрикнул Кавка. — Не могу! Лучше пускай меня прямо сейчас черви сожрут, но Киев хазарам не сдам.
Розмич пустил коня по широкой дуге, его примеру последовали и остальные. Кавку окружили, а он и не пытался бежать. Губы Розмича растянулись в недоброй улыбке, зубы хищно блеснули:
— Черви? А ты не видишь, какая вокруг сушь? Земля тверже камня! Червей не отыскать, сколько ни копай.
Глаза Кавки стали круглыми и большими, рот приоткрылся. Добродей тоже не понял: Розмич вроде глупость говорит, а лицо как у палача.
— Отпусти, — прошептал Кавка, глядя в глаза предводителю отряда.
— Не могу! — В голосе Роськи не осталось ни капли смеха. — Ты вернешься в Киев и все расскажешь Олегу.
— Не вернусь. Не скажу.
— Врешь… — протянул новгородец, ладонь легла на рукоять меча. Подвластные ему люди готовы ощетиниться в любой миг. Киевляне смотрят удивленно, явно не знают, как поступить, чью сторону принять.
— Убить? — равнодушно спросил кто-то из подручных Розмича.
Тот ответил после долгого молчания:
— Нет. Вязать. Хазарам отдадим. В залог дружбы.
Добродей покрепче стиснул зубы, но промолчал. Так же безмолвно смотрел, как вяжут Кавку, кулем закидывают в седло.
— В путь! — скомандовал Розмич.
И снова стук копыт, снова ветер и бесконечная степь и ни единого деревца. А боль в груди стала злее, и грусть скользит по коже ядовитой змеей. Рядом, в седле, бессильно болтается Кавка. Рот дружиннику не затыкали, а он и не орал.
Киевляне бросали вопросительные взгляды на Добродея, тот глядел только вперед, туда, где видно: край отделяет небо от земли, божественное от мирского.
«И все-таки от рая нужно держаться подальше…» — в который раз повторил Добря, но теперь эта мысль не успокоила, не помогла.
Когда на землю спустилась ночь и путники расположились на ночлег, Розмич отозвал старшего дружинника в сторону, сказал без прелюдий:
— Я больше не могу доверять тебе, плотник.
— Я не плотник, — откликнулся Добродей, — я старший дружинник князя Осколода.
— Мертвого князя живой дружинник?
— Я себя от присяги не освобождал.
— Ну да, ну да. А вот Хорнимир заявил, что все вы под Олегову руку перешли.
— Только для виду.
— Все равно, плотник. Не по платью, но по сущности, — бросил Роська мрачно. — Плотник, в руках которого меч вместо топора. Если б ты был старшим дружинником, твои люди не отступились бы.
— Я не могу судить Кавку, — прошипел Добродей. — Он… правду сказал.
— Правда, она разная бывает. Та правда, за которой идем мы…
Добродей чувствовал, как наливаются силой руки, как пенится яростью кровь. Он едва смог сдержаться, чтобы не отвесить самодовольному новгородцу удар. Тот заметил, озлился ещё больше:
— Слабак. И люди твои — слабаки! И предатели ко всему прочему.
— Киев…
— Да начихать мне на твой Киев! Вы богов предали, а вместе с ними и пращуров, и дедов, и родителей! Помнишь, ты говорил, дескать, предавший единожды предаст снова? Так вот, это ты о себе говорил. Понял?
Только гордость помешала Добродею взвыть и броситься на Роську.
— Придем в Хазарию, скажем, что условились, и сразу же сойдемся в поединке!
Розмич ответил так, будто в лицо плюнул:
— Нет. Я должен вести хазаров и подать условленный знак нашим. Закончим это дело, и вот тогда… Тогда-то боги нас и рассудят!
Чем дальше от Киева, тем гаже. Покачиваясь в седле, Добря представлял, какой будет хазарская месть городу, и по коже бежал мороз. Как в яви видел пылающие деревянные домики, залитые кровью улицы и частокол княжьего двора, за которым с яростными криками гибнут воины, охранители Киевской земли.
Еще виделся Олег Новгородский. На помятом, иссушенном мыслями лице — огромные зеленые глаза, в которых отражаются костры и ужас. Только вряд ли преемник Рюрика поймет, кто и за какие грехи его наказывает.
А хазары наверняка не пощадят ни стариков, ни детей, зато бабы, девки и молодые парни, конечно, выживут. Их доля будет незавидной, но достойной тех поступков, кои совершили, отринув Христа и ввергнув себя в заблуждения старой веры.
Пожары поглотят все, даже церкви божьи не устоят… даже капища. Посыпанная пеплом земля долго не сможет рожать. Но это мелочи. Всемилостивый Господь и тот наказал город грехов ради внушения маловерным. И вера восторжествовала. Нужно уметь жертвовать малым, чтобы спасти многое. Сказал Господь: «Если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или из города того, отрясите прах от ног ваших; истинно говорю вам: отраднее будет земле Содомской и Гоморрской в день суда, нежели городу тому».
— Эй! Привал!
Оклик Розмича прозвучал слишком тихо, но Добродей и другие расслышали, придержали лошадей.
— Привал, — повторил новгородец и спешился. — Лошадей стреножить.
— Зачем? — удивился кто-то.
— Разговор есть.
На земле расстелили чистую тряпицу, на которую выложили остатки вяленого мяса, хлеб, соль и лук, которыми угостились в последнем встреченном селении. И хотя Розмич заикнулся о разговоре — жевали молча. Связанного Кавку усадили тут же, один из киевских кормил пленника с рук. Зрелище было до того странным, что Добродею хотелось отсесть, лишь бы не видеть.
За последние дни лица воинов заметно осунулись, нервы воспалились. Теперь одно неуместное слово вызывало бурю страстей. Несколько раз пришлось разнимать драки, остужать горячие головы. С особым неудовольствием Добродей отметил, что первыми всегда нападали новгородцы. В их глазах и жестах отчего-то появилась лютая злоба к киевским.
Старший дружинник и сам на себя злился, да и на товарищей, но решение принято, отступиться нельзя. И, несмотря на это, с уважением поглядывал на Кавку, то и дело прикидывал, как бы срезать веревки. А новгородцы будто чуяли, присматривали за пленником с особым вниманием. Даже по ночам, когда наступал черед сторожить киевским, кто-нибудь из новгородцев обязательно находил предлог не спать.