– Говорят, когда рожаешь, испытываешь как раз такие чувства…
– Это да, но… Ты же прекрасно понимаешь, о чем я… По глазам вижу, что понимаешь. Неужели я больше никогда не наброшусь на мужчину как варвар на кусок мяса? И у меня никогда не появится слабость в коленях от чьего-то прямого взгляда… Никогда не завизжу от радости, когда кто-то скажет, что он любит меня… И в такие моменты я думаю: не слишком ли большая плата за очаг – китайская стена из этих «никогда»?.. Может, еще вина закажем?
Этот разговор имел место быть несколько лет назад, но я часто его вспоминаю. Каждый раз, когда вижу женщин, которые боятся проявить чувства.
Безответную любовь они считают стыдной.
Любовь, которая ответ получает, но не в форме поклонения и обожания – тоже.
– Всегда кто-то любит сильнее, – однажды сказала мне мама. – И дай бог, чтобы это был мужчина, а не ты. Тот, кто любит сильнее, мучается, подозревает, боится потерять. А тот, кто позволяет себя любить, – просто счастлив.
Когда она это сказала, я была старшеклассницей и переживала очередную трагедию – кто-то, упорно снившийся на рассвете, на школьной дискотеке перетаптывался под медляк Aerosmith с девочкой из параллельного класса. Мое неискушенное сердце кровоточило. Вот мама, чтобы меня утешить, и сказала это.
И так тоскливо мне стало, и так я была возмущена – ну как же такое возможно, позволять себя любить, а самой излучать только довольство и тепло, но не Солнце, не Луну, не Небо. Разве можно быть счастливой по-настоящему, намеренно ограничивая себя, причем не ради какой-то высокой цели, а так, из чувства самосохранения, чтобы ненароком не сгореть дотла?
Мама тогда посмеялась – мол, вырастешь и сама все поймешь. Но я выросла, и ничего не изменилось – по-прежнему мои чувства не требуют платы в виде ответного поклонения. И да, это не очень удобно, но зато я не вру самой себе и не ищу поддельного счастья.
Хотя по большому-то счету правы как раз они, а я – моральный урод. Я никогда бы не предпочла крепость ветру. Жизнь слишком коротка. Конечно, отрадно верить в переселение душ. Мол, все это просто генеральная репетиция, и однажды с последним выдохом в направлении неба выпорхнет сердцевинка моей души, очищенная от опыта, знаний, реакций. А потом она утвердится в другой утробе, и за священные сорок недель обрастет белковыми клетками, и уже новая я, крошечная и сморщенная, похожая на мультипликационного гномика, расправлю легкие и открою сезон слез. И можно будет прокрутиться на карусели еще один полный круг, а потом еще, и еще – и так до тех пор, пока этот невидимый кусочек света перестанут устраивать декорации лунопарка, и клоуны покажутся страшными, а их фальшивые усы – глупыми, и сахарная вата, некогда воспринимавшаяся пищей богов, станет просто приторной массой. Может быть, все так и будет. Но не исключен и другой вариант – версия вечного ничего, о которой и думать странно, потому что сотням живописных вариантов загробного «да» нельзя противопоставить ни одного «нет». Ну не умеют люди мыслить категориями «никогда» и «ничего» – это, в конце концов, противоестественно. И что тогда? О чем я вспомню, когда пойму, что отпущенные мне выдохи исчисляются десятками, – о том, как послала к черту врожденное желание свободы, потому что побоялась остаться бездомной? О том, как боялась любить тех, кого хотела любить, потому что посчитала, что со стороны это смотрится унизительно?
Вот такой я странный человек.
Поэтому комфортнее всего мне было в тот момент, когда я придерживалась версии, что Олег мною просто «пользуется». Я для него – не альтернативная дверь, не тропа «налево пойдешь – сам умрешь», не мучительный выбор и возможное обещание вечности – нет, ничего такого. Просто был ранний март, и ему показалось, что уже достаточно тепло для открытой форточки. Он подошел к окну и не без труда отодвинул тугую щеколду, и вместе с запахом теплеющей земли, грязноватого снега и набухающих почек в комнату влетела я, сквозняк. Сначала запуталась в его волосах, потом стряхнула со стола кипу документов, закружила их по комнате, заставив вальсировать. И он, почувствовав меня рядом, улыбнулся и будто бы стал глубже дышать. Но потом, ближе к ночи, все-таки закрыл окно, и комната снова стала привычно пахнуть пыльным ковром и книгами. Примерно такой я видела свою роль в жизни мужчины, которому сказала «люблю».
Но прошло еще несколько недель, и я вдруг с ужасом поняла, что и это иллюзия.
Однажды поймала его взгляд – мы просто ехали в такси, оба уставшие немного, оба работали с раннего утра – у него череда переговоров, у меня – три материала с дедлайнами. Мы направлялись в одно из местечек, которые между собой называли «нашими», – тихий ресторан с отличной домашней пиццей и молодым вином, мы собирались предаться восторгу чревоугодия, а потом завалиться ко мне домой и испортить себе настроение «Меланхолией» фон Триера, которую оба умудрились в будничной круговерти не посмотреть. И вдруг я поймала его взгляд, который был больше похож на прикосновение, нежное и осторожное. Губы Олега кривила легкая улыбка, и он не просто сфокусировал взгляд на моем лице – он мною любовался. Мне стало трудно дышать, я поняла, что «как раньше» уже не будет, и он тоже понял, он придвинулся ближе, взял меня за руку, но я успела весело сказать: «А давай съедим еще и по тирамису!» до того, как он произнес: «Я люблю тебя».
В тот вечер мы почти не разговаривали. Молчать над пиццей – это дурацкий жанр. Молчать можно над еще живыми устрицами или кровоточащим стейком, над горьковатым травяным суфле или пирогом с начинкой из семи разновидностей ягод. Над чем-нибудь, что требует вдумчивого, почти медитативного поглощения. Является произведением искусства, к которому желательно отнестись с торжественным уважением. Над пиццей же следует легкомысленно болтать ни о чем; смеяться, подталкивая друг друга локтями, кормить сотрапезника с руки, рассказывать анекдоты и залпом пить молодое дешевое вино. Мы же с Олегом насупленно сидели над тарелками, и официант, который помнил нас веселыми, должно быть, решил, что в нашей жизни произошла трагедия. Пицца показалась мне картонной. А когда в какой-то момент Олег сказал, что ему завтра рано вставать – важное совещание, – я вздохнула с облегчением, хотя, конечно, видела, что он врет.
Лера – моя «скорая психиатрическая помощь» – прибыла ближе к ночи, с пирожными «картошка» и валериановыми каплями. Это наша традиция – когда кому-то из нас плохо, другая приезжает и кормит страдающую сладким. Во-первых, эндорфины, во-вторых, когда кто-нибудь приносит в твое гнездо пищу, ты чувствуешь себя имеющим право на временную слабость, приятно зависимым. Мы забрались под одеяло, молча съели все пирожные, потом посмотрели «Сияющую пустоту» Лапина – мы были как будто вождями племен, соблюдающими негласный, но веками утвержденный этикет. И только потом Лера, вздохнув, сказала:
– Ну что, доигралась, Кашеварова? Я так понимаю, от слов «ну я же предупреждала» лучше воздержаться?
– Ты ведь даже не знаешь, что произошло.
– А то по физиономии твоей несчастной не видно. Я весь последний месяц чувствовала, что не к добру это все. А ты бездарно имитировала легкомысленность, а сама все туже затягивала удавку на собственной же шее.