Чьи-то шаги. Неуверенные, шаркающие, совсем тихие, как будто незнакомец обут в войлочные тапочки. Ангелина затаила дыхание, прислушиваясь. Но ни концерт цикад, ни собственное сбившееся дыхание, ни даже живость воображения, которой она всегда гордилась, больше не могли стать достойным объяснением происходящего. В ее кухне точно кто-то находился. И вел себя весьма странно. В его движениях не было ни торопливой истеричности грабителя, ни куражной удали деревенского пьяницы, проникшего в чужой дом, чтобы смеха ради напугать жильцов. Нет, этот «кто-то» как будто бы просто шел вперед, медленно, но уверенно. Шаги его приближались.
Кухня примыкала к сеням, в которых не было ни одного окна. Ангелина помнила: там повсюду — на полу, на табуретках, на старом ящике из-под бананов — стоят трехлитровые банки с соленьями. Артистический размах и врожденный перфекционизм художницы заставили ее окунуться в деревенские будни с головой. По утрам она босиком ходила по огороду, по прохладной черной земле, иногда останавливалась, точным движением выдергивала из земли морковку, обтирала ее фартуком и тут же съедала, чувствуя себя чуть ли не Маугли. С хозяйкой дома имелась договоренность: дачники имеют право съесть хоть весь урожай. И это было справедливо, потому что за дом с них содрали втридорога (у местных жителей слова «москвич» и «богач» почитались за синонимы). Ангелина решила сделать запасы. Варила варенье из райских яблочек, засолила крошечные патиссоны, огурчики, помидоры, грибы. Домашние заботы умиротворяли и как будто роднили ее с природой.
Сейчас, прислушиваясь к осторожным чужим шагам, женщина вдруг подумала: там же тьма кромешная, почему проникший в избу человек не задевает банки ногой или рукой? Она сама не рискнула бы пойти туда без фонаря — обязательно что-нибудь опрокинула бы. Неужели чужак настолько хорошо видит в густой темноте?
Как рысь или волк…
Ангелина поежилась. И вспомнила: в одном из ящиков прикроватной тумбочки лежат огромные портновские ножницы. Бесшумно отодвинув ящик, нащупала их рукой. Атаковать она не собиралась — а вдруг и правда вор в дом забрался? А рисковать жизнью из-за электрического чайника или на что он там мог позариться — не стоит. Но и ждать с овечьей покорностью — не в ее характере. Тихонько проскользнув в крошечную каморку за печью, она притаилась там. Маленькое пространство создавало иллюзию безопасности — по крайней мере, к ней никто не мог подкрасться со спины. А ножницы держала наготове, как кинжал. Они были старыми, затупившимися, со следами ржавчины на лезвиях, но в крайнем случае, если рука ее будет твердой, и такое оружие может спасти ей жизнь.
Так Ангелина и стояла какое-то время, прислушиваясь к темноте. Шаги смолкли. Странно… Если ночной посетитель тихо ушел с добычей, до нее донесся бы скрип входной двери. Но, похоже, он даже не пересек сени в обратном направлении. Просто остановился посреди комнаты и замер.
Ее била нервная дрожь. Прошло, должно быть, три четверти часа. Она уже не была уверена, что шаги чужака ей не пригрезились. Все-таки она так перенервничала из-за дочери. Все-таки почти каждый день пила коньяк, а сегодня водку. Все-таки всегда боялась умопомешательства — она же носила в себе дефектный ген. Ну да, некоторые ее родственники по отцовской линии сгинули в психиатрических лечебницах. Самой молодой из них была папина сестра, тетка Ангелины. Женщина в свои тридцать восемь решила, что деревья, растущие во дворе, хотят ее убить — тянутся к окну, чтобы с помощью ветра разбить стекло, накинуться на нее и нанизать на ветки, как шашлык. И вот однажды (Ангелине тогда было всего двенадцать) посреди ночи раздался телефонный звонок — папина сестра буквально выла в телефон. Все так испугались, что едва смогли разобрать ее странный монолог о деревьях-убийцах. Отец собрался и поехал к ней, а утром тетю Аню забрали в лечебницу, откуда она до самой смерти не вышла. Ангелина всю жизнь помнила эту историю. И тетю Аню, которая была улыбчивой и доброй, любила играть с ней, маленькой, и вырезала для нее кукол из картона. Ангелине всегда становилось страшно при мысли, что человек может в один момент потерять себя. И больше никогда не нащупать.
А ведь ей сейчас было как раз тридцать восемь лет…
Наконец она решила обойти дом. Осторожно — колени у нее дрожали, — крадущейся походкой двинулась вперед, держа ножницы перед собой, готовая в любой момент нанести удар. Пересекла самую большую комнату, которую хозяйка старомодно называла залой, вышла в сени и резко включила свет. Никого. Банки с вареньями и соленьями стоят на своих местах. Старый радиоприемник — тоже на месте, на холодильнике. Вор обязательно прихватил бы его, ведь в деревнях воруют все, даже старые алюминиевые вилки. Дыхание немного успокоилось, она пошла дальше. Сразу за сенями находилась кухонька, примыкающая к застекленной террасе. На улице уже светало.
Вдруг Ангелине стало холодно. Она была босой, в легкой ночной сорочке из тончайшего батиста. Однако дни стояли такими жаркими, что ночь, когда воздух хоть чуть-чуть остывал и из оврагов выползали туманы, воспринималась как благодатное море, в которое ныряешь с головой. Она всегда любила ночи, любила работать по ночам. Здесь, в Верхнем Логе, это было особенно приятно — просторная застекленная веранда с дощатым полом, на котором так приятно стоять босыми ногами, и серебряная луна в окне. Тогда художница чувствовала себя немножечко ведьмой.
Но холод, который внезапно ее сейчас накрыл с головой, казалось, вовсе не имел отношения к погодным условиям. Он словно поднимался из самого ее сердца и был каким-то потусторонним. И еще ей снова стало страшно. Никого не обнаружив в сенях, женщина успела убедить себя, что ей все померещилось, — нервы, бессонница, а тут вдруг страх сковал ее ноги ледяными цепями. Ангелина сначала услышала странный стук и только потом поняла, что это стучат ее зубы. Ей захотелось подобрать повыше юбку и убежать, запереться в доме. Пожалуй, по возвращении в Москву надо будет показаться знакомому психиатру, профессору Шафрановичу, с которым некогда у нее был короткий, но яркий роман.
И тут с обеденного стола неожиданно упала ваза — скользнула вниз и раскололась надвое.
Анжелина вздрогнула. Странно, она же прекрасно помнит, что поставила ее не на край. У нее вообще в некотором роде фобия битой посуды. Когда-то давно у ее матери было необычное хобби — коллекционировать старинные сервизы. И Ангелину с детства приучили уважать стекло, фарфор. Ей всегда было важно, из какой чашки пить кофе и в какую вазу ставить цветы. И с посудой своей она обращалась бережно.
Она успела обо всем этом подумать — и увидела его. Сначала-то не обратила на него внимания, потому что искала глазами взрослого человека, и, только чуть опустив глаза, заметила. Он же был ребенком, еще даже не подростком, младше ее дочери. Худеньким, с узкими плечиками и тощими конечностями. Он стоял у стола, покачиваясь, и обеими руками держался за его край. У Ангелины отлегло от сердца — ребенок… заблудился… устал… Но только на секунду. Пока не рассмотрела, какое серое у него лицо, какие синие губы и как его голова все время заваливалась то вбок, то назад, как будто шее трудно удержать ее ровно.
Длинная челка почти закрывала лицо мальчика, и он не мог видеть Ангелину. Но стоило ей появиться на террасе, стоило заметить его, как ребенок встрепенулся, как-то по-собачьи повел носом и двинулся вперед, придерживаясь за край стола. Он пошел прямо к ней. И чем ближе подходил, тем сильнее становился запах влажной земли, шедший от него. А из горла его доносились булькающие звуки, словно клокотала мокрота.