И когда между ними оставалось всего несколько шагов, Нина вдруг заметила, что глаза мужа подернуты белесоватой пеленой, а губы будто бы улыбаются. Но на самом деле это не улыбка вовсе, а гримаса, в которую природа посмертно сложила его черты.
Посмертно… Это слово пришло в голову, еще когда Нина до конца не поверила в то, что происходит.
Челюсть Бориса была сплющена и немного завалена вбок, нижняя губа надорвана, но раны, казалось, не причиняли ему боли. И пахло от него так, как от людей не пахнет, — землей и гнилостной сладостью.
В прошлом году умерла одинокая старуха из крайней избы — умерла, как и жила, тихо, никто и не заметил. Когда спохватились, больше недели прошло. Нина вместе с другими к ней в дом пошла, и вот с порога в ноздри ударил такой же запах, только в нем была еще нотка светлой простоты — расплавленный свечной воск и ладанное масло. А от Бориса несло безысходностью — холодом, гнилью, тленом, ночью. Потребовалось пара секунд, чтобы Нина это осознала.
Борис тем временем ускорил шаг, и вот его единственная рука, описав круг в воздухе, тянется к ней; под желтыми ногтями грязь, пальцы скрючены. Ахнув, Нина отступила, попятилась. Она и не помнила, как добежала до дома. Плотно закрыла обе двери — парадную и заднюю, метнулась в кухню, схватила тесак для рубки мяса, затаилась в дальнем углу, присев на корточки, так в детстве пряталась от пьяного отца. Тесак прижала к груди, как ребенка, которого бог ей так и не дал. Женщина, конечно, понимала: тесак — ничто по сравнению с белесыми глазами, в которых мелькнуло что-то, напоминающее голод, когда взгляд пришельца скользнул по ее перекошенному лицу. Но все-таки какое-никакое оружие, надежда.
Скрип старых ступеней и тяжелый стук — мертвец поднялся по лестнице и остановился перед дверью. Отросшие твердые ногти поскребли дерево. Нина заплакала.
А потом все затихло. Переждав какое-то время, она решила посмотреть, что там, во дворе. На цыпочках поднялась на чердак, выглянула из единственного незастекленного окошечка, крошечного совсем.
Мертвец стоял посреди двора и смотрел прямо на нее. Его голова была запрокинута, перекосившийся рот открыт. Потом Нина привыкнет к тому, что ночной гость всегда знает, где именно она находится. Всегда подходит к правильному окну. И смотрит, смотрит, тянет к ней руку…
Нина пробовала отсидеться ночью в погребе — это обернулось худшим кошмаром. Мертвец начинал трясти входную дверь — мерно, сильно, много часов подряд. С тех пор женщина больше не пряталась — если он ее видел, сократить дистанцию не пытался. Хотя что-то ей подсказывало — временно.
Ей бы привыкнуть, да разве можно примириться с пустым этим взглядом, пахнущим корнями дыханием, безвольной порванной губой? Иногда, при свете дня, Нина думала: «А вот возьму и пошлю все к черту, выйду к нему. Спрошу: что тебе надо, нежить? На уже, жри, не могу я так больше». Но потом наступала ночь, и удаль рассеивалась, как туман, уступая место смолистому страху.
Только водка и спасала, помогала смириться с тем, что солнце заходит.
…Задержать дыхание, как перед прыжком в пруд, подрагивающей рукой поднести рюмку к губам, а на часах уже почти полночь. Сесть у окна и нервно всматриваться в темноту: замаячит ли вдали знакомая фигура в светлой рубахе и успеет ли она, Нина, запрыгнуть в волшебное высокоградусное каноэ, которое умчит ее, почти равнодушную, в дальние дали?
* * *
За два года до описываемых событий. Борис.
Поморщившись от боли, старик осторожно дотронулся до аккуратно забинтованной культи правой руки. Толченый травяной сбор, который он каждое утро находил возле своей кровати, похоже, перестал помогать. А может быть, почувствовав, что пленник собирается бежать, они нарочно поменяли рецепт. Они были проницательны, черт знает как проницательны, Борис успел в этом убедиться за месяц жизни с ними бок о бок. Хотя он был очень осторожен и словом никому не обмолвился о нечеткими штрихами прорисовавшемся в мыслях плане. Наверное, заметили, что раненый повадился прогуливаться по периметру территории, задумчиво рассматривая проплешины в заборе. Но они сами, сами сказали, что ему полезен ежедневный моцион, хотя за забор выходить не рекомендуется.
— Во всяком случае, пока ты такой слабый, — с заботливой улыбкой объяснила женщина, которая ухаживала за ним в первые дни, Лада.
Но постепенно Борис справился сначала с бушующим океаном боли, чуть не утянувшим его в смертельную пучину, потом — с неминуемой депрессией, затем и вовсе привык, что у него больше нет правой руки, научился обходиться левой. А ведь сначала даже не мог поднести ложку с едой ко рту без того, чтобы половина не оказалась на столе, теперь же даже писать наловчился и полностью сам себя обслуживал. Борис окреп, приободрился, и все чаще ночами ему снилась жена, ее нежная сочувственная улыбка, пропахшие тестом морщинки на руках и густые седые волосы, которые Нина завязывала в тяжелый узел. Супруги прожили вместе почти пятьдесят лет. Жена не заслужила такой участи — мучиться неизвестностью, не знать, жив ее муж или нет, и с каждым днем все меньше надеяться на чудо…
Однако здешние люди каким-то образом сумели убедить его, что так будет лучше. Ему лучше пожить пока у них — пока не восстановится, а потом вернуться к жене не беспомощным инвалидом, а сильным человеком, готовым подставить плечо. Борис даже не помнил их аргументов — обрывки воспоминаний сгинули в волнах проклятой боли, как щепки пропавшего в кораблекрушении судна.
Первые дни он вообще помнил смутно. Симпатичная круглолицая женщина лет сорока, представившаяся Ладой, круглосуточно дежурила возле его постели. Меняла окровавленную повязку, промывала культю каким-то жгучим и пряно пахнущим отваром, поила чем-то горьким. Борис отчаянно отплевывался, но сильные, пахнущие ладаном пальцы зажимали его нос, а когда он открывал рот, чтобы вдохнуть, горячая горечь лилась внутрь. Лада же нежно приговаривала: «Потерпи, потерпи, милый, скоро все пройдет!» — и гладила его по голове. Прикосновения ее прохладных пальцев были приятны, а во взгляде женщины хотелось утопиться, как в колодце. Впрочем, наверное, дело было не в самой Ладе, а в отварах, которыми та его потчевала.
Иногда леснику казалось, что он сходит с ума. Борис не мог разобраться в зубодробительной мешанине собственных чувств: ненавидит ли, восхищается, благодарен тем, кто не объявлял себя его тюремщиками, но по сути ими являлся?
Эти люди спасли ему жизнь. Если бы не они, лежать ему в лесу, беспомощному, окровавленному, с медленно гаснущим взглядом, и чувствовать, как последние капли крови покидают тело и упрямо зовут за собою то, что принято называть душой.
Борис так до конца и не понял, что с ним случилось. Последнюю четверть века он работал лесником в заповеднике и край свой знал как собственный дом. Уходил, как правило, рано утром, возвращался к обеду — и так двадцать пять лет, день за днем, независимо от времени года. Он был сухим и поджарым, выглядел гораздо моложе своих почти семидесяти лет, лес словно подзаряжал его энергией, позволял глотнуть от своей силы. Лес был для него живым. Борис знал каждое деревце, проходя мимо, иногда гладил руками теплые шершавые стволы; знал, где можно встретить оленей, где живут лоси, где находится каждая лисья нора. Он словно был обвенчан с лесом. И лес же едва его не убил.