Рисование она забросила — малышке было вредно дышать красками и растворителями. За несколько лет Ангелина изменилась так, что знакомые из прошлого невозмутимо проходили на улице мимо нее и даже не останавливались, чтобы поздороваться. Она поправилась, ее бедра отяжелели, лицо округлилось. Чулки, старые бархатные платья и вуали Ангелина аккуратно сложила в старую коробку из-под телевизора и упрятала на антресоли, как пиратский клад. Пришлось купить в спортивном магазине свитер и утепленные штаны. Ее взгляд погас, жизнь, которая всегда была такой волнующе непредсказуемой, стала похожа на колесо сансары. Каждая ночь была маленькой смертью — Даша засыпала, и вымотанной Ангелине хотелось безвозвратно провалиться в черноту. Но каждое утро она была обречена вновь появляться на свет.
Нет, все было не так уж беспросветно. Со стороны она вообще смотрелась хорошей матерью. Ей нравилось нашептывать импровизационные сказки, склонившись над дочкиным крошечным лицом, — Даша слушала, замерев, только было неясно, увлечена ли малышка сюжетом или просто слушает мамин голос, спокойный и плавный, как река. Нравился нежный запах младенца: молоко, чистая кожа, медовое дыхание — космос. Умилял Дашин смех, который делал дочку похожей на мультипликационного человечка.
Однако ей казалось, что одинаковые дни мешают чему-то очень важному. Чему-то, ради чего она, Ангелина, и была, собственно, явлена на божий свет.
Конечно, с годами стало проще. Когда Даше исполнилось три, Ангелина записала ее в хороший детский сад — не могла поверить в собственную свободу. Ей хотелось всего и сразу — курить прямо в квартире, рисовать, наряжаться, часами гулять по Бульварному кольцу, пойти в гости к знакомым художникам и болтать с ними ни о чем. Постепенно она расправила плечи. Похудела. Спрятала свитер и лыжные штаны на антресоли, вернула себе радость носить корсет и курить через мундштук. Появились мужчины — предсказуемо старые, красивые и женатые.
Даша всегда была как бы взрослее сверстников — так часто случается с детьми безнадежных эгоистов. Когда ей исполнилось пять, Ангелина уже искренне находила в ней приятную компанию. Дочь была интересным собеседником. Умела смотреть на мир особенно. Она была такой же нервной и нежной, как мать.
Глава 2
1918 год. Петроград
В один из ясных солнечных дней — такой голубой, золотой, хрустальный, что еще недавно он показался бы молодому Дмитрию Савицкому чуть ли не дополнительным доказательством существования Бога, — произошла катастрофа, после коей его жизнь, и без того почти загубленная, уже не могла быть такой, как прежде. Во всяком случае, так казалось ему самому.
Дмитрию было почти четырнадцать, и четыре с небольшим месяца назад его мать отдала миру свой последний выдох. Бледная, нежная, моложавая, любящая надушенные перчатки, кружевные зонты, нюхательные соли и вечерние посиделки у камина, на которых она проникновенным полушепотом читала Бодлера, женщина не вынесла смрада революции. Болезнь, ее сгубившая, имела непонятную природу. В какое-то утро Лидия Савицкая проснулась с жаром, отказалась от завтрака и грустно попросила принести старый номер журнала «Живописное обозрение» с дебютными стихами Дмитрия Сергеевича Мережковского, который однажды присутствовал на ее «каминной вечеринке» и произвел на хозяйку впечатление своим ясным умом и будто бы улыбающимися глазами. Больше она с постели так и не встала. Никогда. Сгорела за полтора месяца, большую часть которых провела в тумане, иногда выныривая из него со странными просьбами — то требовала опиум, то заявляла, что она и есть антихрист. Умерла женщина тихо, во сне, и Митенька еще долго недоверчиво прижимал к губам ее остывающую руку. Мама была для него всем миром, и он не представлял, как же это возможно — жить, когда вокруг тебя рассыпалась защитная скорлупа.
Еще и девять дней не прошло, как горничная Дуняша, скривив губы, «ушла в народ». Бог знает где она познакомилась с какими-то матросами, один из которых (по ее собственным заверениям) был румян и кудряв, точно херувим. Тот и пообещал ей, что настанет день, когда Дуняша вернется в квартиру, где жила прислужницей, в качестве хозяйки и правящей государыни.
Отец, которого Митенька в глубине души считал немного рохлей, пережил свою Лидочку всего на восемьдесят дней. Он был убит при попытке купить на черном рынке буханку хлеба. Митя остался в большой разоренной квартире совсем один. Но мальчик был уже достаточно взрослым, чтобы понимать — это ненадолго. Так и вышло — в какое-то утро пришли они, пахнущие кисловатым потом и водкой, с комьями грязи на грубых кожаных сапогах. Они смотрели на Митю как на насекомое и весело трясли перед его носом какими-то бумажками, из которых якобы выходило, что к собственной квартире Дмитрий Савицкий более не имеет отношения.
У него не было сил возражать, да и это казалось бессмысленным. Вещи Митя собирал под насмешливыми пристальными взглядами. Ему позволили лишь взять сменное белье да шерстяную гимназическую шинель. Ни колечек маминых не отдали, ни ложек серебряных, ни книг («Пригодятся нам, барчонок, твои книги. С дровами-то нонче сложно!»). Ничего.
Так он оказался на улице. Совсем один.
И первое время Митенька как-то еще держался.
А потом произошла катастрофа. Дворник Никодим, который помнил Митю сызмальства, который всегда ему улыбался, а иногда с лукавой улыбкой тайком вручал то красное хрустящее яблоко, то половинку ароматного пряника, то несколько слипшихся карамелек, вдруг подошел к нему на улице, и лицо его было сурово.
— Что, в подворотне живете, ваше блаародие? — спросил дворник, и чуткий Митенька различил в его голосе незнакомую интонацию, которая показалась ему угрожающей.
— В подворотне, — подтвердил Митя, в глубине души надеясь, что, возможно, Никодим по старой памяти как-то повлияет на ситуацию.
Наивно было бы думать, что Никодим ворвется в Митину бывшую квартиру и, воинственно размахивая метлой, прогонит тех, чужих. Но может быть, хотя бы пустит переночевать в свою каморку, напоит чаем или кагором…
Но вместо того, чтобы начать спасать Митеньку, дворник вдруг посмотрел на его ноги и сказал:
— А вы выросли, Савицкий. Сколько годков-то вам?
— Скоро четырнадцать, — робея, ответил Митя.
— Всего четырнадцать, а ростом уж с меня. И ножища — во какая! Савицкий, вы ботиночки-то сымайте, — вполголоса, будто бы не веря в собственную дерзость, сказал вдруг Никодим.
— Что? — Мите сначала показалось, что он ослышался.
Но дворник упрямо повторил:
— Ботинки сымай, говорю! Ты тут все равно не выживешь, так что мне они нужнее.
— Да что же вы…
Но дворник не слушал его — надвигался на Митю, как грозовая туча. Брови его были нахмурены, а грубые большие кулаки сжаты так, что костяшки пальцев побелели. И появилось в его взгляде нечто такое, что становилось ясно — прибьет.
— Последний раз говорю — сымай ботинки!
От унижения ли или от страха, но у Митеньки дрожали ноги. Малчик сел прямо на мостовую и непослушными пальцами расшнуровал боты. Никодим с удовольствием за ним наблюдал. Казалось, ему самому не верилось, что он может вот так обойтись с тем, с кем многие годы почтительно здоровался.