Посему, что вы сказали в темноте, то услышится во свете; и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях.
Лк., 12: 3
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Он застыл, выпрямившись на мгновение, ошеломлённый тем фактом, что в мире есть люди, которые прячутся под асфальтом улиц, двигаются под покровом земли. Он знал этих жителей подземных пещер, они появлялись от случая к случаю, измазанные, вылезали на солнечный свет — глаза косят, бледные, даже летом, им заметно неловко под ярким синим небом — словно тела этих бродяг наконец-то нашли пристанище и вечную родину среди изгибов дренажных тоннелей, в сырости и смоле твёрдых кишок земли; постоянно эта капающая вода, это непрестанное: кап… как… кап… Некоторые из них провели годы, перебираясь из тоннеля в тоннель, отмечая вехами границы новых территорий; они отваживались выбраться наружу, только когда это было совершенно необходимо, старея, двигались по этим рукотворным пещерам; другие спускались в тоннели время от времени, никогда не заходили слишком далеко, дожидались, когда наступит погода получше или когда пройдут беды, преследующие их, — туристы, как иногда называли их более опытные подземные жители.
Турист — с каким презрением выговаривали это слово мужчины и женщины, живущие среди теней и неохотно глазеющие на свет. Турист — тот, кто отражается силуэтом в ярком устье пещеры, всматривается во тьму, прежде чем осторожно шагнуть внутрь со всеми своими пожитками за плечами. Как и большинство туристов, эти посетители вскоре начинали чувствовать себя в тоннеле как дома, создавали беспорядок и зачастую разговаривали громче всех; обычно это были неугомонные души, неудовлетворённые судьбой, принадлежащие другому миру, но загнанные под землю.
К примеру, возьмём того же самого мужчину — немытого и вонючего, бородатого, у которого не осталось практически ничего от его недавнего прошлого; худой, лысеющий человек, чьё тело никак не приспособится, чтобы пересидеть зимнюю ночь, чей разум не умеет отдыхать. Недалеко собрана куча мусора для растопки, сор хрустит под башмаками, словно палые листья, и Тобиас, его старший товарищ, похрапывает в спальном мешке с изображением Короля-Льва. Мужчина всё ещё не спит, снова и снова перебирает в уме обстоятельства, которые привели его сюда.
Он думает: «Когда-то я спал на чистых простынях, на широком матраце, в своём собственном доме».
Он не может уснуть, ворочается, наконец вылезает из своего оранжевого спального мешка и обходит костёр, отвергая тепло и удаляясь от мощного храпа Тобиаса. Выходит к тихой речке, насыщающей влагой сухой воздух пустыни, глядит на звёзды, вдыхает испарения, создающие иллюзию мерцания небес.
Затем на мгновение — заметив падающую звезду, зеленоватый метеор, стремительно мчащийся над головой, прежде чем исчезнуть навсегда, — чувствует себя ободрившимся, позабывшим о своих преступлениях и о том, что за ним охотятся; он не помнит, где был и что сделал, — не обращает внимания на дыру в земле позади него, круглую шахту, вьющуюся на мили под поверхностью.
Но мужчина не один в этом одиноком месте. Кроме него и Тобиаса, как минимум ещё трое оккупировали тоннель — женщина неопределённого возраста, украшенная шрамами и красной банданой, мексиканский пьянчуга, карманы которого набиты наполовину пустыми пинтовыми бутылками, вечно шепчущий и уходящий после полудня клянчить у прохожих мелочь угрюмый бродяга по имени Том, его руки — выставка тщательно выполненных голубых татуировок (свастики, пылающие черепа, Девы Марии); все они населяют более глубокие ниши. Как и он, они желают одного — чтобы их не беспокоили, хотят странствовать свободно и мечтают, чтобы им не задавали никаких вопросов.
Иногда женщина ни с того ни с сего начинает вопить (её бессловесные протесты отдаются эхом от стен шахты), или Том потихоньку насвистывает «Блюз заболевшего любовью», словно это его личное заклинание в мирные минуты после захода солнца. Хотя обычно он здесь почти ничего не слышит, не считая натужного храпа Тобиаса, который выводит рулады тенором, да отдалённого грома автомобилей, мчащихся по шоссе над головой, треска и пощёлкивания костров, стрекота сверчков и нечастого воя койотов.
Устраиваясь на ночь у входа в тоннель, наполненный песком и гравием, он готов к тому, что другие в любой час перешагивают через его спальный мешок, выбираясь наружу, чтобы рыскать по мусорным контейнерам, надеясь раздобыть пакетик с нетронутым гамбургером или большой пакет с объедками, в котором лежат чёрствые рогалики и заплесневелый хлеб. Что до него, он находит себе еду в «Сэйфвей» по вечерам, когда магазин переполнен. Со временем он стал удивительно искусным, ворует банки с «Кемпбеллом» и засовывает их в карманы своей куртки, мастерски прячет пакетики со свежими тортильями под рубашкой, уютно пристраивая их у талии. Дважды в неделю он проходит по переполненным проходам, осторожно маневрируя между тележками для покупок, мрачными домохозяйками и ноющими детьми, — его пальцы проникают туда и сюда, вылетая, словно язык гадюки, из длинных рукавов. Он всегда возвращается в тоннель с хорошей добычей.
— Комета-жральник, — сказал вчера Тобиас, поднимаясь с места, на котором сидел скрестив ноги. — Погляди, она летит к нам, приятель? Глянь, что она нам несёт?
Суп, тортильи, конфеты, ломти сыра — материализовавшиеся, словно по волшебству, появлявшиеся из карманов…
— Только для тебя, мой друг…
Сияющее яблоко Грэнни Смит, спрятанное в ладони, протянутое к ухмыляющемуся лицу Тобиаса.
— Ну смотри, разве это не что-то, разве это не самая чёртова штука — ты держишь это в руках, приятель, ты в самом деле…
При нехватке передних зубов, когда челюсть обнажается до глубины, Тобиас чувствует необходимость разрезать яблоко на кусочки, с которыми он сможет управиться, посасывая каждый до тех пор, пока мякоть не станет достаточно податливой, чтобы её жевать, — процесс, поглощающий время. Тем не менее старик с гордостью вытирает яблоко о рубашку, нюхает его, потом лижет восковую кожицу и ухмыляется.
— Суть дела состоит в том, приятель, что всё, что мы игнорируем, только и имеет значение, разве не так?
Мужчина кивает, пожимая плечами. Тобиас задерживает на нём взгляд, словно он ожидал более подходящего ответа.
— Разве не так, а?
— Точно… вероятно…
Ржавая открывалка на серебряной цепочке свешивается с шеи Тобиаса. Он редко бывает неприятен. Не слишком много жалуется, доволен той пищей и компанией, которую ему предлагает судьба, и, очевидно, польщён их договорённостью; он позволяет мужчине использовать свой лишний спальный мешок, позволяет ему прихлёбывать из своего галлонного кувшина для воды, разделяет с ним тепло своего костра — взамен мужчина приносит ему пропитание, — ни одной крохи он не вынул из мусорного бака.
— Хорошая еда, — снова и снова повторяет Тобиас, капли томатного супа блестят в его курчавой бороде. — Хорошая еда века Готама, века голода американского скота, это точно, ты понимаешь, о чём говорю…