Ответ Дженкинса прозвучал гулко, как бывает в наглухо закрытой со всех сторон машине:
— Он был не просто мальчик, детектив. Деревенские считали, что он гораздо больше, чем просто мальчик.
— Гораздо больше, это как?
— Наделенный особой силой. Силой, что вырвет мексиканских бедняков из тисков нужды, освободит их от многовекового гнета. Что это мальчик, отмеченный Господом.
— Они верили в ребенка?
— Вы не были там. Вы не знаете, как все происходило. Вы не наблюдали это своими глазами, как наблюдал я. Не пережили этого. Не ощущали всем мозгом, всей душой.
Молья обернулся и во все глаза уставился на великана. Несмотря на свои внушительные габариты, человек этот обладал мягкостью, был добр и искренен.
— Всем мозгом и всей душой? Вы поверили в него?
— Не знаю, во что я в конце концов поверил. — Дженкинс приложил руку к сердцу. По-видимому, жест этот был бессознательным. — Но было похоже, будто погружаешься в теплую ванну, вода омывает тебя, уносит прочь от всех твоих забот, и единственное, чего ты хочешь, это слушать его слова. Поверил ли я? Не знаю. Знаю только, что после всего, чему я был свидетелем во Вьетнаме, мне хотелось поверить. Хотелось ощутить спокойствие и довольство, которые, как казалось, нес этот голос. И именно тогда я пришел к пониманию того, что не так важна истина, как важны вера людей в некую истину и желание их действовать во имя ее. Он умел этого добиваться. Независимо от того, как он это делал, он это делал, у него был этот особый дар. И волновало нас не то, как воспользуется своим даром он сам, а как воспользуются им другие.
— И потому Пик отдал приказ его убить?
Дженкинс кивнул.
— Основываясь на том, что я изложил в моих донесениях. Я уверил его в том, что мальчик и вправду обладает некой силой и угроза того, что другие, особенно Эль Профета, используют это нам во зло, весьма реальна.
— Он посчитал, что если вы поверили в него, то поверят и другие, что может вызвать революционные потрясения там, где для целей политической карьеры Пика нужны спокойствие и мир?
Дженкинс кивнул.
— Именно.
— И потому вы чувствуете себя виновным за то, что случилось с теми людьми.
— Я думаю об этом непрестанно — каждый день в течение последних тридцати лет.
Пилот тронул Молью за колено. Пора было взглянуть в иллюминатор, преодолевая страх совершенно иного свойства. Молья надеялся, что сможет это сделать ради спасения Слоуна.
84
Эхо разнеслось по ущелью, так что определить, откуда шел звук, было невозможно, однако в том, куда он направлен, сомневаться не приходилось. Взгляд Паркера Медсена был устремлен вверх, когда грудь его, как раз под впадиной левой подмышки, пронзила пуля. Выстрел заставил его резко накрениться влево, словно сломав его тело надвое. Он качнулся назад, но устоял на ногах, отказавших ему, но выступивших как подпорки. Пуля «Золотая сабля», ремингтоновский, в медной оболочке, кумулятивный заряд, вошла в тело мягко, но, войдя, продолжила свою смертоносную работу. Она проскользнула между ребер, разорвала грудную клетку и мускулы груди, прошибла легкие и вырвалась с другой стороны.
Правая рука Медсена выпустила волосы Тины, и женщина упала на землю. Левая рука выронила занесенный нож, и он почувствовал, как кровь его, хлынув потоком, промочила камуфляж. На лице его отобразилось то, что уже знало тело, то, что ни один человек в мире, как бы по-солдатски вышколен он ни был, не может с готовностью принять. Он не просто получил пулю, он был смертельно ранен. Он наклонил голову к плечу, ища источник своей погибели с таким видом, словно его даже позабавило это неожиданно возникшее обстоятельство.
Слоун сидел на земле, вытянув перед собой левую ногу и согнув в колене правую, его руки слегка подрагивали, все еще сжимая нацеленный кольт.
— Слишком поздно, — опять шепнул Медсен ртом, из которого теперь текла струйка крови, и потянулся к своему оружию.
— На этот раз — нет, — сказал Слоун и вновь нажал на курок.
85
Он подполз к ней по неровной кочковатой земле, каждой частью своего тела превозмогая боль.
Тина сидела, сгорбившись и накренившись набок, руки ее были стянуты, плечи тряслись от рыданий.
Вторая пуля угодила прямо в грудь генералу Паркеру Медсену, и он был отброшен навзничь, как от удара кувалдой. Он лежал в пяти футах от ее спины, выставив подошвы своих черных сапог, выделявшихся теперь в траве. При приближении Слоуна глаза Тины расширились в радостном смятении. Она щупала его лицо, гладила его, словно одни лишь прикосновения могли убедить ее, что он действительно жив, что это не обман чувств и не игра воображения.
Подняв с земли нож, он осторожно освободил ее руки и, притянув ее к себе, сжал в объятиях, живую и полную жизни.
Жива. Она была жива.
— Все хорошо, — успокаивал он ее, твердя эти слова вновь и вновь не только для нее, но и для себя. — Все хорошо. Все позади. Позади.
Она глядела на него снизу вверх, не веря своим глазам.
— Но как же так? — недоверчиво спросила она. — Я ведь видела, как он застрелил тебя, Дэвид. Я ясно видела это.
Поморщившись, Слоун распахнул куртку Тома Мольи и потом рубашку. Бронежилет детектива остановил пулю, но действие ее оказалось ужасным. Каждый вздох причинял острую боль. Ощущение было такое, словно его переехало грузовиком. Слоуну не удалось проникнуть внутрь сознания Медсена, прочесть его мысли, узнать истинную суть этого человека, но это было и не обязательно. Людей, подобных Паркеру Медсену, он знал. Паркеру Медсену и в голову не пришло, что на Слоуне может оказаться бронежилет, потому что он поверил заключению психиатра в досье Слоуна, тому заключению, где говорилось о суицидальных наклонностях и тенденции к быстрым и опрометчивым решениям. Но в заключении психиатра не было того, что он не мог знать, того, что не знал никто, кроме самого Слоуна и рядового первого класса Эдда Вендитти, — настоящей причины, почему в тот день, в Гренаде, Слоун снял во время боя бронежилет. Причиной была не жара и не желание двигаться побыстрее. И не стремление к смерти было тому причиной. Бронежилет Слоун снял потому, что двадцатилетний солдат Вендитти, женатый и отец двоих детей, забыл свой жилет в вертолете, доставившем их к месту операции. Поняв это, Вендитти посмотрел на Слоуна с тем же ужасом в глазах, с каким смотрели на Слоуна родные Тома Мольи в тот вечер. Это был ужас сознания, что можно больше не увидеть самых близких тебе людей, ужас холодного отчаяния при мысли, что твоя семья, твои дети вынуждены будут остаться одни, без тебя. Слоун увлек Вендитти в скалы и, сняв свой бронежилет, приказал тому надеть его. Слоун не так боялся смерти, потому что у него не было никого на этом свете. И гибель его в тот день не разрушила бы ничью другую жизнь. После того как он был ранен, Слоун узнал, что Вендитти за свою оплошность пошел бы под трибунал — на снисходительность к допущенной ошибке в армии рассчитывать не приходилось. А так как к тому времени Слоун уже решил, что убивать — это не его стезя, то известие, что его не взяли в офицерскую школу, особенного огорчения ему не доставило.