Все, что произошло потом, Паньягуа поклялся навсегда сохранить в тайне. И не потому, что чувствовал свою вину за этот спектакль, заставивший сеньору встретиться лицом к лицу со своим прошлым. («Я виноват? Виноват в чем? В non serviam? При чем здесь эта латынь, не понимаю?») Просто он понимает — Беатрис не хотелось бы, чтобы кто-нибудь увидел ее слабость. Нет-нет, этого никто не должен знать: она богиня, которой неведомо ничто человеческое. Богини не падают на колени, не плачут, не называют мальчиков, умерших тридцать лет назад «любовь моя», «боль моя», «моя единственная рана». Не случается с ними и более ужасных вещей, о которых Паньягуа поклялся никому не рассказывать: у богинь не искажаются страдальчески лица, превращаясь из божественно прекрасных в безобразные. У них не вылезают из орбит глаза, не заостряются скулы, не капает из носа жидкость неопределенного цвета, не течет из уродливо разинутого рта отвратительная слюна под аккомпанемент часов, бьющих сначала три, а затем четверть четвертого — так же как в ту ночь, словно время действительно потекло вспять.
Нет. Паньягуа уверяет, обещает и клянется своей жизнью, что все это навсегда останется тайной. И пока этого действительно никто не знает, потому что, по свидетельству Паньягуа, Мартин, увидев, что происходит с сеньорой, и услышав ее бессвязные речи, упоминания Инес и в особенности фразу: «Дай мне это, золотце, не волнуйся, мамочка все уладит», повел себя как благородный человек.
Как невольный свидетель неловкой ситуации, предпочитающий молча удалиться, Мартин мгновенно выскользнул за дверь. «Он не знает дома, но, может быть, сможет найти выход», — подумал Паньягуа, хотя в тот момент ему не было совершенно никакого дела до Мартина Обеса. Он был поглощен тем, чтобы поднять с пола свою богиню, вытереть ей лицо, прикрыть старые ноги в перекрутившихся чулках со швом, которые уже никого не смогут свести с ума. «Ну же, Беатрис, любовь моя, боль моя, моя единственная рана», — говорил он, подражая сеньоре, потому что она любит эти любовные слова, и он готов научиться произносить их. Так же, как готов выпить все ее слезы, если сеньора попросит, и умереть, если потребуется, ради того, чтобы это прекрасное лицо снова стало прежним. Внезапно Паньягуа решает внести поправку в свои предыдущие заявления и признать, что его прежние слова были лишь полуправдой и что он замышлял встречу Беатрис с Мартином не просто с похвальным намерением подружить их. Теперь Паньягуа сознается: его замысел был намного менее добродетелен. Однако в свое оправдание он заявляет, что целью этой постановки, воссоздавшей сцену многолетней давности, не был столь плачевный финал. Он просто хотел испробовать на этой женщине, привыкшей управлять жизнью ближних, ее собственное средство. «Существо, столь успешно манипулирующее судьбой других людей, — говорит Паньягуа, — следует называть богом, богиней в данном конкретном случае, а богини непобедимы, они не страдают, не плачут, не теряют невозмутимости, потому что сердце у них — не из смертной плоти, а из какого-то другого, неизвестного твердого вещества, не допускающего никого внутрь». Теперь Паньягуа заявляет и клянется (да, да, клянется — своей смертью, своими бесчисленными ошибками, величайшая из которых — последняя постановка), что он никогда не сделал бы ничего, чтобы навредить Беатрис. Ему слишком хорошо известно, что бывает с упавшими с пьедестала богинями — вернее, он только что это узнал, и поэтому сейчас он просил прощения, поправляя растрепанные волосы богини, вытирая ее лицо, чтобы она снова стала красивой. «Не переживай, любовь моя, моя единственная рана, все пройдет, вот увидишь, завтра ты снова будешь такой, как всегда, жизнь моя. Ну же, отдай мне это, сокровище мое. Паньягуа все уладит».
Мартин Обес, в свою очередь, клянется: странные события разворачивались так быстро, что на секунду все происходящее показалось ему смесью реальности и сновидений, старых чужих кошмаров и собственных ощущений. Вся эта неразбериха не поддается описанию, поэтому он просит прощения за некоторую бессвязность своего рассказа.
По словам Мартина, выглянув в окно за несколько секунд до появления Беатрис, он увидел на улице Инес, что очень удивило его, ведь она должна была приехать лишь на следующий день. Мартин уже собирался сказать об этом Паньягуа, когда услышал за своей спиной голос сеньоры. Поворачиваясь, он успел за какое-то мгновение охватить взглядом всю сцену, отражавшуюся в оконном стекле. Нескольких секунд Мартину оказалось достаточно, чтобы убедиться в красоте вошедшей женщины, совершенно не походившей на Инес, и заметить, какой улыбкой при виде ее осветилось лицо Паньягуа. Однако, утверждает Мартин, с того момента, как он повернулся, чтобы поздороваться с хозяйкой, вся неторопливая элегантная картина, отразившаяся в окне несколькими секундами раньше, изменилась. Паника Беатрис напомнила Мартину ситуацию внезапной пожарной тревоги в общественном месте, когда за тысячную долю секунды со всех лиц падают маски, улыбки превращаются с гримасы, а цивилизованность улетучивается, возвращая людей в прежнее первобытное состояние. То же произошло и с сеньорой: внезапно она утратила все свое достоинство и упала перед Мартином на колени, пытаясь схватиться за его ноги. Однако последнее он не может утверждать с полной уверенностью, потому что Паньягуа тотчас встал между ними, загородив от него Беатрис. Но ее слова скрыть было невозможно: Мартин слышал, как она назвала его своей единственной любовью, а потом, отступая, вытянув назад руки, словно желая защитить ребенка от какого-то ужасного зрелища, повторила дословно фразу из его кошмара. В этот момент Мартин с быстротой, появляющейся в критических ситуациях, вспомнил все, что говорил ему Паньягуа о снах и загадочных каналах, соединяющих души, о том, как самые ужасные тайны человека, стершиеся из сознания его самого, проникают в сон другого и поселяются в нем, словно любящая душа — лучший хранитель всяких ужасов. К счастью, все это пронеслось в голове Мартина в одно мгновение, потому что нельзя было терять ни секунды. Несколько минут назад он видел из окна Инес, — та, вероятно, как раз собиралась войти в дом. Как, черт возьми, она здесь оказалась, вместо того чтобы быть в Лондоне? Сейчас это не имело значения: случайность, ошибка, проделки сатаны. Теперь он прежде всего должен был защитить Инес, как Паньягуа — Беатрис: нельзя было допустить, чтобы она увидела то, что сны так упорно (и неспроста) от нее скрывали. Но где же ее искать? Мартин был уверен, что не слышал звонка в дверь.
В дом, где ты был несчастлив, хочется входить незаметно, а не звонить в дверь. Отпустив такси, Инес несколько минут неподвижно стояла на тротуаре, глядя на окно, где ей привиделся призрак. Она долго не решалась войти и если в конце концов все же сделала это — то вовсе не для того, чтобы избавиться от страха, встретившись наконец лицом к лицу с прошлым, или убедиться в своей ошибке, доказав себе, что призраков не существует. Это было просто внезапное затмение, и Инес, поддавшись ему, вошла в дом — как человек, боящийся высоты, но однажды обнаруживающий себя перегнувшимся через перила над бездной. Как моряк, не умеющий плавать, но находящий необъяснимое удовольствие в том, чтобы выделывать акробатические трюки на снастях. Инес вошла в дом не через главную дверь, а через кухонную, от которой у нее был ключ — и какая-то сила потянула ее по лестнице в комнату Сальвадора. Через несколько секунд она была уже в коридоре, ведущем в спальни в задней части дома. Инес ступала медленно, как эквилибрист, наслаждающийся бесстрашием каждого своего шага над бездной. С отчаянностью игрока в русскую рулетку она нажимала на курок, то есть открывала одну за другой все двери, ожидая, что в любой момент может раздаться выстрел и она увидит то, что всю жизнь предпочитала скрывать от самой себя. «Открой глаза! Смотри! Слушай!» — кричало ей все в доме, так же как в детстве, когда Инес предпочитала ничего не знать о похождениях своей матери. Теперь пришло время прислушаться к этим голосам. Еще одна дверь: никого. Другая комната: тоже пусто. В следующей комнате Инес наткнулась на человека, который заснул с бокалом виски в руке и с застывшим на лице выражением клоуна, не выпущенного на цирковую арену. Это был Ферди. Его ли фигуру она заметила в окне? Была ли хотя бы малейшая, самая ничтожная вероятность этого? О, если бы!.. Но даже такая искушенная в самообмане женщина, как Инес, не могла спутать Ферди с тем белокурым призраком, который она видела в окне библиотеки. Ведь кто это мог быть, как не призрак? Тень Альберто — ни больше ни меньше. Да, да, просто призрак из далекого прошлого — не более того.