— Вы хотите сказать…
— Да, это я и хочу сказать. Степанова убили. Алкоголь, который обнаружили в его желудке при вскрытии — туфта, попытка представить убийство как несчастный случай по пьянке. Расчет простой: общеизвестно, что все журналисты пьют. Не все, господин Кольцов.
— Вы говорите так, будто подозреваете в убийстве меня.
— Я этого не сказал. Это сказали вы.
— Чушь! Я был заинтересован, чтобы Степанов доработал очерк и опубликовал его в «Российском курьере». Это решало мои проблемы. Сами посудите: какой мне резон в смерти журналиста?
— Он мог узнать лишнее.
— Лишнее? О чем вы говорите? Чтобы узнать лишнее о самой захудалой компании, нужна экономическая разведка. Она есть в любой серьезной корпорации, в ней работают десятки профессионалов. А тут появляется журналист Степанов и за два дня узнает лишнее! Лишнее — что? Выскажите хоть какое-нибудь предположение, чтобы я понял, что имею дело с серьезным журналистом, а не с безответственным болтуном!
— Он мог узнать, что на промыслах добывают неучтенную нефть и гонят налево.
— У вас больное воображение, Лозовский. Вы никогда этого не докажете. Потому что невозможно доказать того, чего не было и быть не могло! Неучтенка! Да нас проверяли десятки раз! И если бы обнаружили хотя бы тонну неучтенки, я бы сидел не здесь, а в тюрьме!
— А я не собираюсь ничего доказывать. Вот что появится в ближайшем номере «Курьера» на первой полосе: «В поселке Нюда убит наш собственный корреспондент. Он собирал материал для очерка о фирме „Союз“ и ее дочерней компании „Нюда-нефть“». И все. Здесь каждое слово правда. Даже если вы наймете команду лучших юристов, они не смогут обвинить нас в диффамации. «Шапка» будет семьдесят вторым кеглем. Знаете, как выглядит семьдесят второй кегль? — Лозовский показал пальцами размер кегля: — Вот так. Такими буквами будет набрана «шапка». А теперь я вам скажу, какой будет «шапка». В ней будет всего два слова: «За что?» Как отреагирует на это биржа?
— Это шантаж!
— Да.
— Чего вы добиваетесь?
— Я вам уже сказал. Я хочу, чтобы убийцы Степанова получили свое. Я хочу, чтобы вы поставили на уши доблестную тюменскую милицию во главе с ее начальником. Я не могу этого сделать. Вы можете.
— А ваше намерение обратиться в Генеральную прокуратуру России?
— Одно другого не исключает. Но мы знаем, что такое Генеральная прокуратура России. Она способна разбираться только с собственными генеральными прокурорами. Мне не нужен процесс. Мне нужен результат. Тюменская милиция сможет получить результат. И достаточно быстро. Если у нее будут стимулы. А стимулы ей создадите вы. После этого я восприму вашу проблему как свою.
— Мне не нравится ваш тон. Но в вашей позиции есть логика. Договорились. Я создам стимулы для нашей милиции. Но сначала разберусь сам.
— Только не пытайтесь решить свою проблему в обход меня, — предупредил Лозовский, вставая. — Если я об этом узнаю, а я узнаю немедленно, Попов в тот же день останется без работы.
— У вас всего лишь блокирующий пакет «Курьера», — напомнил Кольцов. — Этого мало, чтобы уволить главного редактора. Вы не сможете этого сделать.
— Смогу, — возразил Лозовский. — Юрий Михайлович Лужков не забывает обид. Ему понравится мое предложение поставить во главе «Курьера» своего человека. Я даже знаю этого человека.
— Почему вы не сделали этого раньше?
— Как раз потому что я его знаю. Но теперь сделаю.
— И отдадите «Курьер» в чужие руки?
— Да. Последнее время я все чаще думаю: а зачем мне «Курьер»? Последнее время я все меньше понимаю, что такое журналист в России.
Откинувшись к спинке кресла, Кольцов внимательно и как бы с любопытством посмотрел на Лозовского:
— С нашей первой встречи в «Правде» я чувствую ваше неприязненное отношение ко мне. Такое впечатление, что вы невзлюбили меня с первого взгляда. Почему?
— Что вы, господин Кольцов, вы ошибаетесь, — заверил Лозовский. — Я как только увидел вас, так сразу подумал: вот человек, с которым мы будем дружить домами!
— А если серьезно?
— Вы любите тех, кто подставляет ваших друзей?
— Разумеется, нет.
— Я тоже.
— Кого я подставил?
— Бориса Федоровича Христича.
— Он ваш друг?
— Не могу на это претендовать, для меня это слишком большая честь. Он один из двух самых уважаемых мной людей.
— Кто второй?
— Николай Иванович Рыжков.
— Тот самый? Председатель Совета Министров СССР?
— Да, тот самый, — подтвердил Лозовский.
— Вы с ним знакомы?
— Мы пили с ним водку. В Спитаке.
Кольцов нажал клавишу интеркома:
— Машину для господина корреспондента.
В комфортабельном мерседесовском микроавтобусе, на котором Лозовского отправили в аэропорт, его не покидало ощущение, что он упустил что-то очень важное. Оно было не в содержании разговора, не в обстановке кабинета Кольцова, удручающе безликого, как и его хозяин, даже не в вышколенности персонала, от которой веяло армейской муштрой, дрессурой. Это было как запах. Нечто. Ничто. Но все же имевшее быть. Может быть — главное.
И лишь когда в сгустившихся морозных сумерках показались огни аэропорта «Рощино», Лозовский понял. За весь разговор Кольцов ни разу не улыбнулся. Даже не усмехнулся. Он не знал, что это такое. Он был лишен чувства юмора. Начисто. Как лишен его камень. Как лишен его волк. Как лишены его живущие своей жизнью миллиарды долларов, к которым был причастен Кольцов.
Миллиарды!
Теплый, унизительный, парализующий страх на мгновение охватил Лозовского. Такой же, от какого он обомлел и едва не обмочился тогда, в Афгане, в вертолете, когда до него дошло, что он только что, час назад, проехал по минному полю. Много лет, особенно с похмелья, его преследовало жуткое ощущение бездны, в которую он заглянул. Сейчас бездна была не сзади. Она была впереди. Она была рядом.
Как смерть, которая превращает автобиографию человека в житие, а биографию в предисловие к некрологу.
«Он был журналистом. Это была его профессия, его образ жизни и образ мысли. (Потому что ни к какой другой деятельности он был неспособен из-за лени и врожденного верхоглядства.) Он никогда не уклонялся от выполнения профессионального и человеческого долга — так, как его понимал. (А когда уклонялся, всегда находил этому оправдания, потому что сознавал меру своих возможностей).
На страшных руинах Спитака, на еще более страшных развалинах домов в московских Печатниках, в перепаханной войной и переполненной злобой Чечне и на Дубровке, куда выплеснулась животная жестокость этой войны, — во всех эпицентрах беды, куда приводила его профессия, он остро ощущал нарастающее неблагополучие мира. (Но все же надеялся, что его самого минует чаша сия.) Он был…»