— И еще. Это из другой оперы. Павел Аллилуев. Знаете, кто это?
— Да, товарищ Сталин. Брат Надежды Сергеевны. Умер от пищевого отравления.
— Его вдова. Евгения Аллилуева. Выскочила замуж, башмаков не сносив. Болтает. Не был ли Павел отравлен. Нужно еще посмотреть, не она ли его отравила, чтобы поскорей выскочить замуж. Займитесь. Здесь можете не церемониться.
— Все понял, товарищ Сталин. Разрешите идти?
— Идите, товарищ Абакумов. Держите меня в курсе.
Абакумов вышел, оставив еле уловимый запах «Шипра», хрома сапог, кожи портупеи. Запах здорового сильного мужского тела.
Сталин подошел к письменному столу и тяжело опустился в кресло. Уже не мог долго ходить. И долго сидеть. Неужели все-таки старость? Чушь. Всего шестьдесят семь лет. Чушь. Делом нужно заниматься, а не думать о ерунде. Человек умирает только тогда, когда исполнит свое жизненное предназначение. А до завершения дела его жизни еще далеко.
«Шесть раз смотрел „Падение Берлина“. Надо же. Что он хотел там увидеть?..»
IV
«Наружка» МГБ ошиблась в подсчетах. Михоэлс смотрел материал фильма «Падение Берлина» не шесть, а не меньше двенадцати раз. Первые просмотры высидел от начала до конца. Потом, когда уже зубы сводило от знакомых до мельчайших деталей кадров, смотрел только финальную часть. Эту часть смотрел напряженно, не отрываясь. Текста уже не воспринимал. Текст не имел значения. Имел значение только артист Михаил Геловани в роли Сталина.
Это был хороший, сильный актер. Пластичный, с глубокой органикой. Он работал в Тбилисском театре имени Руставели. До того, как стал Сталиным в «Человеке с ружьем», подвизался на характерных ролях, в амплуа простаков. Впрочем, в те годы бесшабашной советизации всего и вся в ходу были не традиционные театральные «комик-резонер» и «герой-любовник», а «героиня-хищница», «инженю-комсомол», «комсомол-кокет» и «любовник-вредитель».
Сталин в «Падении Берлина» — это была, конечно, не роль. Знак. Бог из машины. Но Михоэлс знал, что Чиаурели пробовал на Сталина не меньше десяти крупнейших актеров, кинопробы отсматривал сам Сталин и остановил свой выбор на Геловани. И дело было не только в весьма сомнительном внешнем сходстве. Значит, что-то увидел в нем. Михоэлс знал и другое: финальная сцена переснималась восемь раз. После каждой съемки министр кинематографии Большаков возил показывать материал Сталину. Вернувшись с Ближней дачи в правительственный «дом на набережной», тыкал трясущимися руками ключ в английский замок, не мог попасть, садился на ступеньку и плакал. Сталин утвердил только восьмой вариант. Значит, было там что-то такое, что он хотел увидеть. И увидел в конце концов.
Что?
Это и пытался понять Михоэлс.
Не давалось. Ему уже снился этот проклятый самолет и генералиссимус Сталин в белоснежном мундире на его трапе над ликующей толпой среди чадящих руин Берлина. Иногда казалось: вот-вот и ухватит. И вновь ускользало.
А понять было нужно. Это была уже не остро-дразнящая умственная игра, которую в любой момент можно бросить. В какой-то момент игра превратилась в жизнь. Грим прикипел к коже. Стал самой кожей.
Михоэлс уже понимал, что произошло это не в кабинете Молотова, когда он узнал, что этот придурок Джонстон назвал его Сталину президентом будущей еврейской республики, под которого американские евреи готовы финансировать крымский проект. И даже не в Америке, где с подачи Молотова он вел разговоры о Крыме. И даже не тогда, когда он стал артистом.
Это случилось гораздо раньше — еще 16 марта 1890 года, когда он родился евреем. Уже сам факт рождения в еврейской семье сделал его участником спектакля, который теперь разыгрывал Сталин. Подмостками для этого спектакля служил весь мир. И, в сущности, не имело значения, уготована ли ему роль одного из миллионов безвестных статистов или же предназначено было выступить в амплуа героя-вредителя.
В первой роли.
Счастье статиста в неведении своей участи. Драма героя в вовлеченности в замысел постановщика. Но и для статиста, и для героя финал одинаков. Потому что жанр этого спектакля совсем не комедия и вовсе не драма. Его жанр — трагедия. В трагедии не бывает случайной удачи. Не примчится в последний момент полиция, чтобы вызволить героя и трепещущую героиню из рук бандитов. Не скажет на партсобрании свое веское слово седоусый токарь-стахановец, выводя на чистую воду злодея. В финале трагедии всегда гибель.
Таков закон драматургии.
Таков закон жизни.
Единственный шанс в том, что пьеса еще не дописана. Но воспользоваться этим шансом можно было, лишь поняв замысел постановщика.
Михоэлс не сомневался, что это спектакль. И что ставит его сам Сталин. Он был сильным, волевым режиссером. Без выкрутасов, но с четким пониманием сверхзадачи спектакля, с умением выстроить сквозное действие и подчинить своей железной воле исполнителей. Михоэлс провел несколько дней в «Ленинке», вчитываясь в газеты 30-х годов и в стенографические отчеты об открытых московских процессах над Каменевым — Зиновьевым и Бухариным — Рыковым. Он и раньше, как вся Москва и весь мир, следил за ними. Тогда он был зрителем. Изумленным, обескураженным, потрясенным. Теперь смотрел на них так, как профессиональный режиссер смотрит на работу другого профессионального режиссера.
Это была безукоризненная работа. Просто безукоризненная. Даже в мелочах. Октябрьский зал Дома союзов. Алый кумач на столах. Суд Революции. Стилистика мейерхольдовского Театра Революции. И мхатовская психологическая достоверность.
Обвинительное заключение. Приговор. Последние слова подсудимых. Ни единого сбоя.
Как он сумел этого добиться?
Говорили: пытками. Говорили: всем участникам процессов была обещана жизнь и они не были расстреляны, как объявлено, а жили в изоляции, ни в чем не испытывая нужды. С профессиональной точки зрения не имела значения методика режиссерской работы с актерами. Важен был результат. А результат был.
Еще говорили, что во время этих процессов Сталин присутствовал в одной из комнат, примыкавших к залу, следил из-за занавески за ходом спектаклей. Михоэлс склонен был в это поверить.
Дерзновенность замысла — вот что поражало в этом сейчас. Сталин не ставил мелких спектаклей. Это важно было понять. Михоэлс четко осознал это. И потому сразу отбросил мысль о том, что крымский проект преследует только экономические задачи: получить американские инвестиции в Крым или добиться уступок в плане Маршалла. Конечная цель была какая-то другая. Какая?
И посоветоваться было не с кем. С Асей? И заикаться нельзя было. Она и так последнее время поглядывала на него с плохо скрытой тревогой. Что-то чувствовала. Но спросить не решалась. Как он мог ей объяснить то, чего не понимал и сам? А если бы понимал — тем более. Однажды не выдержала, спросила: «Новая роль?» Знала: когда он начинает новую работу, становится замкнутым, рассеянным, отвечает невпопад. Он кивнул: «Вроде того». Он не любил ей врать. Не соврал и сейчас. Только не сказал, что это за роль. Потому что это была роль Сталина. Эпштейн оказался прав. Он был обречен на нее. Влезть в его шкуру. Чтобы понять.