— Этот, Пфеффер, дает показания?
— Да.
— Какие?
— Нужные.
— Формы допроса?
— Нормальные. Для острых нет никаких оснований. Полное сотрудничество со следствием.
— Условия содержания?
— Улучшенные. Две смены постельных принадлежностей. Передачи из дома. Сортные папиросы. Книги из тюремной библиотеки.
— Против ареста возражал?
— Нет. Понимает.
— Объяснили?
— Сам понял. Практически без объяснений.
— Остальные?
— Признаются.
— В чем?
— По всем пунктам обвинения.
— Все?
— Кроме Лозовского и Шимелиовича. Несмотря на активные допросы.
— Не разоружаются, значит? Это нехорошо.
— Вас понял, товарищ Сталин. Разоружатся.
— Жемчужина?
— Все отрицает. Прикажете обострить методы следствия?
Сталин подумал и отрицательно покачал головой:
— Нет. Пока не надо.
Он рассеянно перебрал фотоснимки и вернулся в свое кресло за письменным столом. Поерзал, устраиваясь поудобней.
— Значит, Пфеффер дает нужные показания, а все обвиняемые признаются. Кроме Лозовского и Шимелиовича.
— Признаются.
— Не сомневаюсь. Тогда в чем же ваши трудности? Или мне показалось, что они есть?
— Нет, товарищ Сталин, не показалось. Есть.
— Вы — честный работник, товарищ Абакумов. Не юлите. Мне это нравится, я вам уже говорил. Какие же трудности?
— Не хватает главного обвиняемого.
— Вот как? Вы имеете в виду Михоэлса?
— Да, товарищ Сталин.
— По-вашему, мое решение было неправильным?
— Я не имею права оценивать ваши решения.
— Но с точки зрения этого дела — все же неправильным?
— Да, товарищ Сталин.
— В чем?
— Слабость доказательной базы. Один свидетель — не свидетель. В главном вопросе — о Крыме. У нас только Фефер. Он говорит: «Мне приказал Михоэлс», «Мне приказал Эпштейн». Михоэлс мертв. Эпштейн мертв. С объектом Игрек Фефер не встречался. С Лозовским практически незнаком. В итоге неубедительно для любого суда. Тем более для открытого процесса.
— Серьезное соображение. Очень серьезное, — согласился Сталин. — Но я думаю, что для советского суда принцип римского права не подходит. И один свидетель может быть убедительным свидетелем. Если он сам убежден. И если его показания убедительно подтверждают другие обвиняемые. Следовательно, что становится главным? Полное и добровольное сотрудничество со следствием всех участников процесса. Всех до единого. Кстати, сколько человек проходит по этому делу?
— Около ста. Половина — в Киеве, Минске, других городах. Примерно пятьдесят — по Москве.
— Пятьдесят? — переспросил Сталин. — Слишком много. Процесс должен быть компактным. Оставьте человек пятнадцать — двадцать. Из самых. Остальных выделите в отдельное производство. Их можно будет провести через Особые совещания, меньше мороки.
— Будет сделано, товарищ Сталин.
— Эти пятнадцать — двадцать. Как они поведут себя на суде?
— Надеюсь, что правильно.
— Надеетесь? — переспросил Сталин. — Или уверены?
— Разрешите быть откровенным?
— Приказываю.
— Полной уверенности нет. Очень специфический контингент.
— Чем же он специфический?
— Евреи, товарищ Сталин.
— Вы ненавидите евреев, товарищ Абакумов? Значит, вы антисемит?
— Я ненавижу врагов, товарищ Сталин. Евреи они или татары — для меня не имеет значения.
— Для меня тоже, — кивнул Сталин. — И все-таки контингент кажется вам специфическим. Почему?
— Был один случай, товарищ Сталин. Возможно, он покажется вам незначительным…
— Интересно. Что за случай?
— Мне о нем рассказал следователь Комаров. Он проводил очную ставку Фефера с поэтом Галкиным. Галкин отказывался подтвердить показания Фефера о том, что они оба были связаны с контрреволюционной организацией «Джойнт» и выполняли задания шпионского характера. Раньше Фефер и Галкин были друзьями. Галкин вообще очень общительный человек, у него много друзей. Среди них был и Фефер.
— Ну-ну! — поторопил Сталин.
— Следователь спросил Фефера, говорил ли он правду, когда утверждал, что заключенный Галкин получал деньги от «Джойнта» за секретные сведения. Фефер подтвердил: «Да». Комаров сказал: «Не стесняйся, говори громче». Фефер повторил свое «да». Тогда Комаров обратился к Галкину: «Вот видишь. А теперь ты сам лишил себя добровольного признания вины. Понимаешь, что это для тебя значит?» После этого Галкин подошел к Феферу и поцеловал его в голову.
— То есть как поцеловал? — удивился Сталин.
— Ну, просто поцеловал. В лысину. И сказал, что он все признает и хочет вернуться в камеру.
— Не понимаю, — проговорил Сталин. — К Феферу не применялись острые форма допроса. А к Галкину?
— Применялись.
— Очень острые?
— Да. Он с трудом стоял на ногах.
— И после этого Галкин все-таки поцеловал Фефера? Действительно, специфический контингент.
— Комаров рассказывал, что он просто офонарел, — добавил Абакумов.
— Как расценил это происшествие следователь Комаров?
— Ну, как. Сказал: «Вот жиды! Все у них не как у людей».
— А как у людей? — поинтересовался Сталин.
Абакумов молча пожал плечами.
Сталин поднялся из-за стола и заходил по кабинету.
— Мы знаем случай, когда Иуда Искариот поцеловал Христа. Это был поцелуй предательства. А здесь, получается, поцелуй прощения?
Абакумов не ответил. Но Сталин и не ждал ответа.
— Получается так, — проговорил он. — Поэт Галкин простил друга, который подвел его под расстрельную статью. Надо же. Как после этого вел себя Фефер?
— Попросил отвести его в камеру и некоторое время не вызывать на допросы.
— А потом?
— Продолжал давать нужные показания.
— Пережил, значит, — заключил Сталин. Он приостановился. — Отметьте себе. Дело этого Галкина выделить в отдельное производство. В этом процессе такие нам не нужны.
— Будет сделано, товарищ Сталин.
— Теперь я понимаю, товарищ Абакумов, почему у вас нет уверенности в том, как поведут себя обвиняемые на открытом судебном процессе.