— Точно. С балеринами лучше вообще не связываться, — рассудительно сказал Мастер прокола.
— К черту все!
— Да ладно тебе. Рассосется как-нибудь. Пошли со мной. У меня сегодня радость. Я одержал большую личную победу.
Он снова взял меня под руку и поволок по Национальному проспекту. А я в душе посылал его очень-очень далеко, вместе с этой его личной победой.
И все-таки увернуться от его новостей мне не удалось.
— Ты помнишь Ранду? Ну, того великого военного критика, который написал про меня, что я погрузил чешскую прозу в самые отвратительные глубины грязи и пакости? — болтал этот эгоист, не делая скидки на мое состояние.
— Угу, — ответил я машинально. — А что с ним?
— Он в полном дерьме! — восторженно объявил Копанец и принялся подробно рассказывать, как Ранда по мелочи подворовывал в редакциях, чтобы было на что выпить. Я слушал его вполуха, не переставая размышлять о словах Веры и по-прежнему ничего не понимая. Где бы ни появилась барышня Серебряная, всюду я ничего не понимал. Откровенно говоря, я вообще ничего не понимал. Ранду, выкладывал Копанец, поймали за руку в редакции «Факела», когда он вытаскивал кошелек из пиджака редактора Пахолика. — Представляешь, это уже третий! — расхохотался Копанец. — Третий из тех, кто пытался мне вредить! Пухольд разбился насмерть в Китае, у Рейноги было с тех пор три инфаркта, так что долго он не протянет. А теперь и Ранда в заднице. Есть еще молодой Гартман, но он скорее всего просто попадет под колесо истории, а Брату вполне могут пришить идеологическую диверсию — чтобы уж окончательно выдержать стиль! Карел! — хлопнул он меня по спине. — Я кажусь себе любимчиком небес! Кто на меня посягает, того Перун карает!
И он скорчил гримасу и даже отколол лихое коленце в духе удалого молодца. Мы как раз проходили мимо писательского клуба.
— Давай поднимемся наверх и поужинаем. Или просто посиди со мной, пока твоя муза не кончит работу.
Я быстро прикинул в уме. К барышне Серебряной я не пойду — сначала мне нужно разузнать, что там было, на этой гимнастике.
— Ладно, — согласился я.
И мы двинули в клуб.
В углу зала сидела железная гвардия во главе с Бенешем и совещалась. Копанец отвесил ей глубокий поклон и уселся в другом углу. Потом он попросил, чтобы я коротенько рассказал ему про совет рецензентов. Услышав про разоблачения, сделанные Блюменфельдовой, он во всю глотку заржал и вдобавок дважды ударил кулаком по столу. Головы некоторых железногвардейцев повернулись в нашу сторону.
— А главное, именно Блюменфельдова! Вот что тут лучше всего!
— Почему? — спросил я.
— Да ведь она, друже, тоже орудие Божие. Как и я, только обстоятельства у нас разные. Оба мы орудия Божьей кары!
Он кричал и совершенно не думал о том, что его могут услышать. С его репутацией Мастера прокола ему все было нипочем. Он мог не притворяться, что придерживается правильных взглядов, потому что после скандала с «Битвой за Брниржов» как-то само собой подразумевалось, что правильных взглядов у него нет. А из-за того, что ритуальные пляски вокруг этого одиозного романа покрыли позором множество людей, никаких оргвыводов в отношении Копанеца не делалось.
— Не понимаю, — сказал я. — Шеф Блюменфельдову не любит, это ясно…
— Твой шеф — та еще антисемитская свинья! — заявил Копанец. — Или, может, ты этого не замечал?
Я вспомнил шефовы слова про евреев. «У них всюду свои люди». «Жиды». Но это же простой треп!
— Ты думаешь?
— Я не думаю. Я знаю, — сказал Копанец. — Неужели ты не в курсе истории его сердечных дел?
— Он женился на дочери издателя…
— Во дурак, да с каких же это пор женитьба имеет отношение к сердечным делам?! — вопросил грубый Копанец. — Так ты, выходит, вообще ничего не знаешь?
Я покачал головой.
— Хотя об этом и правда мало кто знает, — задумчиво произнес Копанец, а потом склонился ко мне и впервые чуть понизил голос. — Я слышал эту историю от Коцоура, а он и Прохазка были до войны друзьями. Как раз из-за этого они и разошлись.
— Да говори ты наконец!
— Эмил был обручен с еврейкой, — сказал Мастер прокола. — Но после пятнадцатого марта тридцать девятого года быстренько от нее отказался. И только потом женился на этой самой издательской дочери.
— Я этого не знал.
— Ну так теперь знаешь, — сказал Копанец. — Она погибла в газовой камере. Эта его невеста. Так что его антисемитизм замешан на нечистой совести.
Мастер прокола сделал добрый глоток из пивной кружки и философски подытожил:
— Радикальные взгляды вообще очень часто объясняются нечистой совестью.
Ужин с Копанецем можно было бы назвать даже приятным, если бы меня не донимали навязчивые мысли о неизвестных подробностях гимнастического вечера. Копанец, обрадованный арестом литературного критика Ранды, так и искрился остроумием. Он подробно познакомил меня со своей половой жизнью, а затем, к моему неудовольствию, хотя и совершенно логично, перекинулся на литературу. Теперь его вообще занимали всего два предмета — женщины и литература. Что ж, слава Богу, что еще и литература. Кое-кого из железногвардейцев не интересовали уже даже женщины. Копанец не мог говорить об этих стариках равнодушно.
— Катаются как сыр в масле, — сетовал он, — а все почему? Да потому, что то, что знают, держат при себе. А ты только вообрази, сколько им разного-всякого известно! Да знай я хоть десятую часть — ну, и таланту бы еще добавить, — точно стал бы вторым Бальзаком! Ты вообще представляешь, кто они такие? — кивнул он на железногвардейцев.
Я выдвинул предположение:
— Придворные шуты?
— Еще чего! — отмахнулся Копанец. — Ведь шут говорил королю прямо в лицо, что он о нем думает. Какие же они шуты? Они обыкновенные шантажисты. Утю-тю-тю, товарищ Крал, заплати нам, а то мы напишем все, что знаем! Вот товарищ Крал и платит.
— Либо затаптывает, — сказал я.
— Либо затаптывает. Но в последнее время этого его топотания как-то не слишком боятся.
— Я бы не стал его недооценивать.
Копанец хитро прищурился.
— Старик, я не недооцениваю. Такое я себе уже как-то раз позволил — перед самым моим скандалом. Потому-то скандал и случился. Я, так сказать, послужил прецедентом. — Он засмеялся и отвлекся на какую-то девчушку, которая почтительно, чуть не в полупоклоне, приближалась к столу железной гвардии с открытым блокнотом в руке. Копанец развернулся следом за ней едва не на сто восемьдесят градусов и выругался: — Проклятье, нет, ты только погляди! Ко мне, небось, не идет! И я скажу тебе, почему! Потому что в самый последний момент меня выкинули из серии открыток «Наши писатели». Вот никто и не знает, как я выгляжу, — закончил он с грустью, завистливо глядя на толстого лауреата Бобра, который с устало-томным видом кинозвезды черкал что-то в блокноте среди розочек. — Красивая! — вздохнул Копанец. — Подойти что ли представиться?