Я пронзил ее взглядом и медленно произнес:
— Так кто же вы все-таки такая?
— Мата Хари, — ответила она.
Ну да, сказал я себе, прекрасная шпионка. Но какие же государственные секреты ты здесь выведываешь? И меня охватило ощущение, что игра идет нечестная. К бару подгреб Копанец, поклонился, проговорил учтиво:
— Прекрасная дама, скажите да!
Она засмеялась и сразу перестала быть красивой шпионкой, а превратилась в обыкновенную симпатичную девушку в брюках.
— Смотря на что надо ответить да!
— Подарите мне танец, — заныл Копанец.
— Минутку! — невежливо вмешался я. — Барышня танцует со мной.
— Барышня вообще не танцует. Она неподходяще одета, — сказала Серебряная.
Копанец посмотрел на меня, на нее, потом опять на меня, отвесил прощальный поклон и удалился.
— Я все ему расскажу, — заявил я решительно.
Барышня Серебряная пожала плечами.
— Как хотите. Себе не поможете, мне не повредите. Потому что он поймет… когда я объясню ему, в чем дело.
— А я, значит, нет?
Задымленный мирок прокуренного зала ненадолго заслонили два огромных угольно-черных зрачка:
— А вам я вообще ничего не скажу, господин редактор!
Вернулись Вашек с шефом. Они наверняка надирались в кафе по соседству, потому что рубашка на Вашеке была расстегнута, а цвет лица отливал пурпуром. На один из табуретов, освободившихся после датчан, взгромоздился Копанец и по собственной инициативе заказал для всех ликер. Барышня Серебряная щебетала, как ласточка, и меня не замечала.
Я повернулся к залу, и все чувства, спутавшиеся в клубок внутри моей давно обленившейся души, слились вдруг в чувство «никаких чувств». Еще это можно было бы определить как чувство пустоты, так часто описываемое в романах в мгновения катарсиса. Да и что иное могла ощущать сейчас моя душа, если за много лет она привыкла к отсутствию чувств. Я смотрел прямо перед собой, посреди зала упорно вертелись несколько пар, за столиком у стены тренькал на гитаре Салайка и пели какие-то его соратники по пивному делу. Я огляделся, понятия не имея, зачем, с таким же успехом я мог не оглядываться по сторонам, а встать на голову, или выпить яду, или повернуться к бару и начистить физиономию сначала Вашеку, потом шефу и в заключение для ровного счета еще и Мастеру прокола. Мне бы все равно ни от чего не полегчало.
Разве что… возможно… совсем ненадолго… есть одно старое, испытанное средство.
В дверях появились Цибулова и Блюменфельдова. Даша пошла прямиком к бару, а Цибулова в своем платье из тафты осталась растерянно стоять в дверях. Она никого тут не знала. При свете лампочек она казалась не такой уж прыщавой, а тафта скрывала довольно неплохую фигурку. Я убью тебя, ландыш мой, заскрипел я зубами и тут же, подчиняясь собственной натуре, которая всегда толкала меня на путь наименьшего сопротивления, двинулся к отвергнутой авторше и произнес с улыбкой Иуды:
— Разрешите?
И она охотно вплыла в мои объятия.
Тебя я по крайней мере смогу понять, подумал я и закружил ее в фигуре эксцентричного танца, который подсмотрел в одном молодежном баре, — потому что сейчас мне на все было наплевать. Цибулова в этом разбиралась, она явно не ограничивалась одной теорией и ловко крутанулась под моей задранной рукой так, что юбка взлетела вверх и открыла худые ноги высоко над коленями. Тебя я по крайней мере смогу понять, повторил я, а для нынешнего вечера это редкость, которую следует ценить. Я тоже повернулся, топнул, хлопнул — и увидел Блюменфельдову: она, вся сияя, болтала о чем-то у стойки бара с двумя блондинами, успевшими опять вернуться в зал. У того, что был похож на Жана Марэ, распухла половина лица. Я вспомнил, что когда-то давно, еще ребенком, Даша выучила норвежский. Эрлихова говорила мне, что два эти языка очень похожи.
Как я и ожидал, Цибулова выказала себя полной противоположностью Серебряной. Она танцевала так, словно ей обещали за это премию, пила, как боцман, и смолила чуть не по две сигареты зараз. Очевидно, ее робость давала о себе знать только в непривычной обстановке. Очень скоро между нами была полная ясность. И очень скоро нам обоим стало жарко и мы вышли на воздух.
Ночь была холодная, однако верная круглая луна находилась на своем посту. И никаких коллажей, потому что стоял полный штиль. Перед нами сияли только две близняшки-луны, а чуть правее белела на берегу одинокая палатка Вашека Жамберка. Я обнял Цибулову за талию. К двойной луне вели деревянные мостки, возле которых чуть заметно колебались на воде несколько привязанных лодок. Иногда они натыкались друг на друга, и тогда слышался деревянный тупой звук.
— Давай покатаемся! Ну пожалуйста! — попросила Цибулова. Покататься? А что, хорошая мысль. Все равно все вокруг сплошной загадочный кич, совершенно поразительная mystery. Значит, надо испробовать, каково это — находиться внутри нее. Я подтащил лодку к мосткам. На носу посудины красовалась криво сделанная надпись ХАРОН. Каникулярная шутка какого-нибудь интеллектуала. Я подал Цибуловой руку. Она в своей помятой тафте залезла внутрь и чуть не потеряла равновесие. Я последовал за ней, мы оттолкнулись, и я неслышно погрузил весла в воду. Мы плыли по черной глади, вода приятно шумела, лицо моей спутницы было в лунном свете белым, трогательным. На противоположном берегу озера круто вздымались скалы — голые, кое-где поросшие кривыми сосенками; мы удалялись от нашего берега, удалялись не только от освещенного здания гостиницы, но и от разыгравшегося там скандала. Сюда еле-еле доносились завывания барного трио музыкантов.
— Вот о чем тебе надо писать, — сказал я — просто чтобы что-нибудь сказать. — Такое бы шефу понравилось. Как луна светит, как юноша и девушка плывут по серебряной глади вод…
— Я про такое не умею, — перебила меня Цибулова. — Это для поэтов. Нет, я не смогу, тут надо лирическое настроение и вообще…
— А что ты умеешь? — спросил я.
— Ничего. Мне все возвращают.
Я плеснул веслом. Неподходящий разговор для этого места. Из-под черной поверхности выпрыгнула рыба.
— А как ты вообще стала этим заниматься?
— Чем?
— Писательством.
Цибулова долго молчала. Потом сказала:
— Я была несчастная. И начала писать стихи.
— Несчастная любовь?
— Ну… да.
Какое-то время я греб молча. Мысли, если тут годилось это слово, унесли меня к моему собственному дебюту. Очень похоже, очень. А потом — к собственному финалу. Литературному. Интересно, каким окажется финал Яр милы Цибуловой?..
— Я писала дневник, — заговорила она. — Девушки это часто делают, ну, ты знаешь. Дурацкие философские рассуждения. А потом я прочитала Хемингуэя, странный был какой-то перевод, еще довоенный, но я все равно уловила, что впустую философствовать не надо, но что и без этого нельзя. Понимаешь? И я начала писать прозу. Только это очень трудно. Хемингуэй это умеет. А я — нет.