— Какой же вы жестокий, — изрекла она, совершив все эти манипуляции.
— Вы о чем?
— Девушка страдает где-то в С лапах, а вы здесь тем временем…
Она замолчала.
— А я здесь тем временем?..
— Не знаю. Но по-моему, вы пытаетесь охотиться в угодьях вашего друга.
— В угодьях? — повторил я за девушкой со всей возможной многозначительностью, да еще при этом взглянул ей прямо в глаза. Из них вылетело крохотное, но очень прочное лассо и в долю секунды обвилось вокруг моего сердца, едва оправившегося от инфаркта. — Но ведь мой друг с вами не ветре…
— Но он хотел бы! — перебила меня девушка. — Вы сами это сказали.
— Еще бы ему не хотеть… я бы тоже хотел.
— А вот я — нет.
— Нет? Почему?
— Потому что вы типичный жалкий обманщик. Я пока еще в своем уме.
Я словно перенесся во времена собственного зеленого отрочества. Болтовня с Серебряной доставляла мне куда больше удовольствия, чем все стихи всех вместе взятых заслуженных поэтов республики.
— Вы несправедливы ко мне. Никакой я не обманщик, — проговорил я серьезным тоном. — Я никому ничего не обещал.
— А как насчет барышни Каэтановой?
Ах да, барышня Каэтанова. Я грустно изрек:
— Человек так одинок в этом мире!
— Час от часу не легче! Значит, вы забавляетесь с бедной девушкой только от скуки?
— Мне не скучно. Мне грустно.
— И каково же ей будет, когда вы…
Пауза.
— Что — «когда»?
— Ну, когда вы сделаете то, что вы обязательно сделаете?
— А что я сделаю?
— Не буду я ничего объяснять. У таких, как вы, все на лбу написано.
И Серебряная приняла строптивый вид.
Я усмехнулся:
— Я ее не брошу…
— Да ну? — удивилась она.
— … по крайней мере до тех пор, пока не отыщу ей достойной замены. — Я говорил нарочито цинично, зная, что им это нравится. Русалка реагировала восхитительно.
— Вот как? — подняла она вновь брови. — И когда же это произойдет?
— Не знаю, — объяснил я. — Но твердо надеюсь, что скоро.
Я все более отчетливо понимал, что либо барышня Серебряная тоже на меня запала, либо что она — очень тертый калач. За такое короткое время я не успел еще толком в ней разобраться.
В маленьком кафе, куда она затащила меня поужинать (я чувствовал себя там несколько неуютно, потому что всего в двух улицах оттуда жила Вера и мы пару раз заходили сюда с ней перекусить), она выспрашивала меня о моем прошлом…
Я признался, что в основе моей поэтической карьеры лежит дипломатия. Когда-то, на самой заре социалистического строительства, я заслужил репутацию смелого новатора, включив в свой первый, насквозь железобетонный сборник цикл любовных стихов. Легкая паника в рядах литкритиков, вызванная этим обстоятельством, послужила мне рекламой, и с тех пор читающая публика отличала меня от прочих «железобетонных» авторов. Серебряная высказала желание послушать что-нибудь поэтическое из той моей книжки.
— Да я все давно перезабыл, — сказал я. — Уже семь лет прошло.
— А я думала, поэты свои стихи помнят.
— Только те, в которые вкладывают чувства, — объяснил я. — Но вы же сами сказали, что в моих творениях их и в помине нет.
— В тех, что пишете сейчас, нет. А тогда, может, вы…
— Как тогда, так и сейчас, — сказал я. — Только тогда мне это не мешало.
— А сейчас мешает?
— Начинает мешать, — открыл я ей самую горькую из всех тайн моей нынешней жизни. — Поэтому я печатаюсь теперь только изредка, в газетах. На то, что печатают в газетах, никто не обращает внимания, а я не выгляжу обманщиком, когда предъявляю членский билет союза писателей.
— Но вы же все равно немного обманщик, правда?
Я пожал плечами и ответил меланхолически:
— Всего лишь один из легиона. Вот как вы полагаете, сколько поэтов среди поэтов?
Она молчала.
— Вы можете не верить, но мне до сих пор иногда приходят письма от читательниц. Например, недавно, когда я напечатал в «Руде право» этих своих «Детей из Алабамы»…
И тут у барышни Серебряной странно запылали щеки.
— Вот это и есть ваш самый огромный обман, — произнесла она, блеснув глазами. — Неужели вас действительно интересуют алабамские дети?
Я опять пожал плечами. Негодование удивительно красило ее. И я решил заставить свою собеседницу вознегодовать еще больше.
— Вреда от этого никому нет, — сказал я, — а дела в Алабаме творятся нехорошие.
— Да вам-то что до них? Вам и правда так жалко этих детей?
Я усмехнулся. Здорово же я сумел потрясти девушку.
— Расизм — вещь отвратительная, мой стишок никому не повредит, а я получу за него деньги. Деньги не повредят мне. Это и есть моя эстетика.
— Если вы говорите серьезно, то вы — циник, — нелюбезно откликнулась Серебряная.
— И не думайте, что цинизм мне по душе.
Вот как? Что ж, красавица, отступим на заранее подготовленные позиции.
— Разумеется, я говорю не всерьез. Но если человек не склонен к истерии, слезы у него вызывают лишь те вещи, которые касаются его напрямую.
Серебряная уставилась в тарелку с анчоусами. На коричневом шелке ее виска еле заметно пульсировала крохотная жилка. Обворожительно, маняще, тактично, словно намекая, какой хрупкий механизм являет собой барышня Серебряная и сколь велико наслаждение делать вместе с ней все равно что: хотя бы просто находиться рядом. Она поморгала, точно что-то попало ей в глаз, а потом сказала понуро:
— Ну да… вы правы.
— Вот видите. Так неужели мне из-за этого надо бросить писать?
Она очнулась от отрешенности, достала зеркальце и совершила несколько ритуальных движений, поправляя свои слегка взлохмаченные вихры.
— Может, и надо. Я думаю, надо, — сказала она.
Я улыбнулся.
— Не слишком ли вы строги? Что бы стало с литературой, если бы ее воспринимали настолько буквально?
— К некоторым вещам я ужас как строга, — ответила она, полностью выйдя из транса над анчоусами. — И воспринимаю их абсолютно буквально.
— Что еще, кроме литературы?
— А вы подумайте, — отрезала она.
Наколов анчоус на деревянную шпажку, она отправила его в рот. Я последовал ее примеру, заметив:
— Как же, однако, вы воспламеняетесь от поэзии!
Она состроила мне гримаску на манер других юных девиц, показав свои великолепные зубы. Я оскалился в ответ.