После полудня он брал кисти и краски и садился перед мольбертом. Он решил написать портрет Джейн, вернее, изобразить Джейн за вышиванием, изобразить такой, какой ее видел. Когда герцог сказал ей об этом, она как-то странно на него посмотрела, и он с усмешкой проговорил;
– Ты думаешь, я хочу нарисовать тебя обнаженной, лежащей на диване в соблазнительной позе? Если ты действительно так думаешь, то должен сообщить: я нашел бы гораздо более приятное занятие, если бы раздел тебя и уложил. Впрочем, этим мы займемся вечером. Да, решено. Сегодня будут зажженные свечи, ты распустишь волосы, и я покажу тебе, как позировала бы для меня сирена, которой ты могла бы стать, если бы захотела. А сейчас я попытаюсь изобразить тебя за вышиванием. Сейчас ты… – Джоселин прищурился, окинувj ее цепким взглядом художника, – спокойная, серьезная, сосредоточенная…
Пока она вышивала, а он сидел перед мольбертом, оба хранили молчание. Перед тем как сесть за работу, Джоселин снимал жилет и облачался в широкую блузу. Шли дни, и на блузе появлялось все больше ярких пятен.
Он не позволял Джейн смотреть на работу, и она, как-то раз не выдержав, сказала:
– Но я ведь показала тебе мое вышивание.
– Совершенно верно. Ты позволила посмотреть свою работу, а я говорю «нет».
Джейн поняла, что придется набраться терпения. Она вышивала, но исподволь наблюдала за ним. Если же начинала смотреть открыто или надолго бросала работу, он хмурился, давая понять, что недоволен. Временами трудно был поверить, что этот человек, ее возлюбленный, с которым она проводила ночи и с которым было так хорошо, когда-то казался ей надменным, бессердечным, безжалостным…
У него была душа музыканта и художника. Джейн ни разу не видела его рисунков и картин, но она видела его за работой и нисколько не сомневалась в том, что Джоселин – настоящий художник. За работой он преображался и становился совершенно другим человеком. Становился необыкновенно обаятельным.
Только теперь, когда он окончательно раскрылся, Джейн узнала настоящего герцога Трешема.
Джоселин наслаждался новизной своего чувства, хотя и не уставал напоминать себе, что эта новизна скоро наскучит ему, что все скоро кончится и он вернется к прежней жизни. Но ему почему-то становилось грустно при мысли о том, что Джейн станет для него всего лишь одной из многих, станет просто красивой женщиной, с которой он какое-то время делил ложе и к которой охладел. Ему делалось не по себе, потому что он почти не сомневался: когда-нибудь, вспомнив о Джейн, он не почувствует, как его сердце наполняется неописуемой радостью и нестерпимым жаром – словно в груди вдруг вспыхнуло солнце…
Физическое влечение к Джейн становилось все более властным, и он уже не мог довольствоваться тем, что у них было вначале. Джоселин начал учить ее – и сам учился – более изощренным удовольствиям. Если еще неделю назад он мог провести полчаса в постели с любовницей, а потом забыть о ней, то сейчас все изменилось. Сейчас ему хотелось большего. «Возможно, нам так хорошо в постели, потому что у нас есть много общего помимо постели», – думал Джоселин.
Он осмелился в присутствии Джейн делать то, к чему стремился с детства: играл на фортепьяно, рисовал и даже мечтал. Его это и озадачивало, и веселило.
Работая над портретом, Джоселин никак не мог ухватить суть этой женщины, возможно, потому, что слишком уж к этому стремился, слишком глубоко задумывался. В конце концов он понял, что думать не стоит – лучше довериться интуиции и инстинкту, и тогда все получится само собой, получится помимо его воли, ибо он сам являлся частью того, что так долго искал. Следовало полностью довериться чутью художника, чтобы дремлющие в нем творческие силы наконец-то пробудились.
Но Джоселин прекрасно знал, что у него ничего не получилось бы, если бы он попытался выразить свою концепцию словами. Ведь слова – теперь в этом уже не было сомнений – далеко не всегда способны передать истинную суть вещей.
Вскоре женщина на холсте стала оживать; с каждым днем она все больше походила на оригинал.
И все же именно слова окончательно изменили их отношения. Это случилось на четвертый вечер. Сначала он играл на пианино, а Джейн пела. Потом они сели пить чай. Джейн молча смотрела на пламя, пылавшее в камине, а Джоселин – также молча – любовался ею.
– В Актон-Парке был чудесный лес, – проговорил он неожиданно. – Поросшие лесом холмы на восточной границе поместья. Там совершенно безлюдно, лишь звери да птицы. Я любил бродить один, но потом решил, что лучше не ходить туда. Я понял, что ничего в лесу не смогу нарисовать – ни дерево, ни куст, ни травинку.
Джейн едва заметно улыбнулась и откинулась на спинку кресла. Немного помолчав, спросила:
– Почему?
– Мне нравилось проводить ладонями по стволам деревьев, прислоняться к ним спиной, обнимать их. Мне нравилось держать лесные цветы в ладонях и пропускать сквозь пальцы! стебельки. Это ни с чем не сравнимые ощущения. Я говорю глупости, не так ли?
Джейн покачала головой, и стало ясно, что она понимает его.
– Я не мог охватить даже ничтожно малую часть того, что можно было объять, я чувствовал… Но как описать чувствам как не хватает воздуха? Нет, совсем не то. Видишь ли, у меня возникало ощущение, что я присутствую при рождении непостижимой тайны. И, странное дело, мне никогда не хотелось ее постичь. Возможно, я не слишком любознательный… – Он криво усмехнулся.
– Нет-нет, вы просто созерцательны по натуре, – возразила Джейн.
– Кто? – Герцог уставился на нее в изумлении.
– Многие люди, вернее, большинство людей находятся в ладу с миром и с Богом, и они, вполне довольные таким положением вещей, время от времени обращаются к Господу со словами молитвы. Разумеется, каждый из нас принужден в той или иной степени сводить свое общение с Ним к словам молитвы. Но лишь очень немногие понимают, что Божественное – это нечто большее, чем слова, большее, чем все слова всех языков мира. Прикосновение Божественного можно почувствовать только в абсолютной тишине, когда нет ни слов, ни звуков – ничего.
– Черт возьми, Джейн, я даже не верю в Бога.
– Многие созерцательные натуры не верят. Вернее, не верят в того Бога, у которого есть имя и к которому обращаются со словами молитвы.
Герцог засмеялся:
– Я всегда думал, что искать Бога в лесах и полях, а не в церкви – значит богохульствовать. Но мне нравилось богохульствовать, должен признаться.
– Расскажи мне об Актоне, – попросила Джейн.
И он рассказал ей о доме и о поместье, о брате и о сестре. Рассказал о детских играх и шалостях, о слугах, с которыми каждый день общался в детстве, и о няне, рассказал о своих мечтах и страхах. Герцог говорил, и воспоминания о жизни в Актон-Парке оживали одно за другим, оживали даже те из них, которые, как он надеялся, умерли навсегда.
Наконец воцарилась тишина.