* * *
Я прошла все долины, какие могу назвать. Монблан теперь далеко на западе и почти исчез из виду. Ночью просыпаюсь от пронизывающего холода; луна мчится сквозь быстрые облака. Четко рисуется каждый зубчик, каждый выступ скалы. И высоко надо мной выделяется на фоне черно-серебряного неба вершина горы, похожая на человеческую голову.
* * *
Пробуждаюсь от восхитительного сна, детского сна, в котором слышу голос Анны-Греты, зовущей к завтраку, как это часто бывало, когда я впервые появилась в замке; чудится аромат хлеба и кексов. Мчусь на кухню, где меня ждет Селеста с шоколадом и бисквитами на подносе. Счастливо смеясь, просыпаюсь и понимаю, что это мой желудок играет со мной такие шутки во сне. Несчастный! Он ждет, чтобы его накормили, а раздобыть пищу становится все трудней. Придется возвращаться в долину и искать приют У пастухов.
Ближе к вечеру, пробродив несколько часов, вижу озеро и ложусь у края воды, чтобы напиться. Алу издает короткий предупредительный крик. Поворачиваю голову и улавливаю слева, на краю утеса, нависающего надо мной и отражающегося в воде, какое-то движение. Медленно поворачиваюсь и вижу рысь, не спускающую с меня горящих желтых глаз! Она подкралась совсем близко и уже сжалась для прыжка. Бежать поздно. Алу кружит над огромной кошкой, выжидая, бросится ли она на меня. Лежу не шевелясь и в упор смотрю на рысь, она — на меня. Кто кого. Время замерло. Безумно колотящееся сердце успокаивается; страх внезапно пропадает. Мои глаза говорят зверю нечто такое, чего я не могла бы выразить словами, — и, да, она понимает! Медленно встает, облизывается, потом поворачивается и гибко запрыгивает на выступ утеса. Мгновение, и она исчезает.
Меня признали.
Пора возвращаться домой.
* * *
Запри ворота, закрой все двери —
От дикого тебе не скрыться зверя.
На стогнах града, во чистом поле
Его ты встретишь помимо воли.
Крещеный ты или язычник,
Лишь часа ждет свирепый хищник.
В мозгу твоем, в твоем нутре
Зверь затаился, как в норе.
Воздвигнешь стены страху в угоду,
Как бы не вырвался зверь на свободу,
Его ж добыча куда ценней,
Царствует зверь в душе твоей.
Примечание редактора
О дикарском периоде в жизни Элизабет Франкенштейн
Несколько недель, якобы проведенных, как уверяет Элизабет Франкенштейн, среди девственной природы, представляют непростую проблему для редактора. Не нужно большого воображения, чтобы поверить всему, что она рассказывает. Здесь мы сталкиваемся с самообманом и вымыслом. Но где проходит черта, отделяющая реальность от фантазии? Безусловно, убийство, которое она, по ее словам, совершила, произошло лишь в ее мыслях; хрупкая, не обученная пользоваться оружием девушка, аристократка, не способна на столь ужасный поступок, ей просто не хватит ни физических, ни моральных сил. Самый факт, что она могла придумать столь ужасную сцену и описать ее, свидетельствует о том, сколь тяжким было ее душевное состояние. Это, как многое другое, о чем она пишет в данной части воспоминаний, несомненно, следует отнести на счет нервного переутомления, причиненного болезнью и последующим выкидышем, едва не убившим ее. Как станет ясно из дальнейшего, вспышки болезненной фантазии были вызваны вполне объяснимым гневом на Виктора. Она сама поняла, что это предвкушаемое убийство — плод мстительного чувства, признаться в котором ей было слишком тяжело.
Хотя о достоверности данного эпизода говорить не приходится, все же эти страницы содержат немало ценного биографического материала: мы имеем здесь безошибочное свидетельство усиливающейся эмоциональной неустойчивости Элизабет Франкенштейн. Именно с этого момента в своей жизни она начинает все чаще выказывать признаки умственного расстройства. Придуманный ею для себя образ дикарки был трогательной попыткой возвратить невинность и покой детства, навсегда оставшиеся в прошлом. И более глубокие умы искали утешения в иллюзии. Выдуманное Руссо идиллическое единение с природой породило множество поэтов и философов, мечтавших о вольной и счастливой жизни в Аркадии. В случае с Элизабет Франкенштейн то же самое философское упование явно перерастает рамки интеллектуального упражнения; в своем отчаянии она придала ему форму недолгого галлюцинаторного бегства от реальности. Ах, если бы этот эпизод принес успокоение, необходимое, чтобы к ней окончательно вернулся рассудок!
Виктор начинает новую жизнь в Ингольштадте
А что осталось мне в жизни после возвращения из леса? Я не попросила прощения и не представила никаких объяснений в оправдание своего долгого отсутствия; я дала всем понять, что считаю своим правом поступать, как хочу. Несмотря на мое нежелание ничего рассказывать, отец, Жозеф, Селеста — все, кто тревожился обо мне день и ночь, — простили меня. Они несказанно обрадовались моему возвращению и старались, в меру своих способностей, понять, что толкнуло меня на поступок, кажущийся столь безрассудным. «Что ж, дочь своей матери!» — услышала я, как сказала Анна-Грета другой горничной. Так, значит, вот какое было их мнение обо мне: как о женщине, с детства отличавшейся своевольным характером. В некотором смысле они были правы; благодаря матушке я выросла не похожей на других женщин. Я научилась жить по законам волка и рыси, а не по законам людей — и гордилась этим. Возможно, когда-нибудь я буду благодарна Виктору за то, что он толкнул меня на отважное проявление независимости. Возможно… Но сейчас, сейчас между нами пролегала холодная ненависть. Он был тем, кто открыл мне вероломство мужчин — и кто посмел обидеться на то, что я не успокоила его совесть.
«Ингольштадт предстал передо мною Новым Светом, о котором я грезил…»
Так писал Виктор в своем первом письме. Оно пришло всего несколько дней после того, как я покинула замок, пустившись в свои странствия; отец сохранил его для меня, как и все последующие. Больше того, несмотря на мои возражения, он сидел рядом, когда я читала их, и даже то и дело просил повторить те или иные строки из писем. Ни одно из них не было адресовано мне, хотя он прекрасно знал, что каждое их слово будет мне известно. Тем не менее он притворялся, что обращается исключительно к отцу, игнорируя мое существование, словно желая, чтобы душой мы были дальше друг от друга, чем Женева от Ингольштадта. Как тяжело мне было тогда вслух читать эти письма отцу, а он настаивал! Бедному отцу, ставшему безутешным вдовцом, каждое слово писем, которые Виктор слал из университета, доставляло такую радость; в его глазах заблудший сын наконец-то стал на верный путь. Я никогда не омрачила бы счастье того, кому была столь многим обязана. Ничего не оставалось, как радоваться вместе с ним. Он не мог и предположить, что я была истинным адресатом этих писем, в которых Виктор похвалялся своими успехами. И невдомек ему было, как терзает мое сердце то, чего он не мог уловить: оттенок страдания, обиды и жалости к себе, лежавший на всем, что я читала. За напускной бодростью Виктора я видела всего-навсего беззастенчивое желание заявить о своей невиновности. В каждой его фразе сквозь пышную риторику чувствовалось мстительное стремление уязвить женщину, которую он опозорил. Он желал дать мне понять, что отправился в большой мир, дабы оставить в нем след, и не допустит, чтобы преступление против меня воспрепятствовало его успеху
[49]
.