* * *
В середине десятого класса семейство Вовы погибло.
Мать, проработав в Голландии три месяца, благополучно приземлилась в Шереметьево, а отец встречал ее на белой красавице «Волге», приобретенной у знаменитого тенора Коккинаки накануне. У отца еще даже прав не было… На обратном пути Бовины родители разбились.
Комиссия по делам несовершеннолетних решила мальчика оставить дома под приглядом общественности, так как в свои шестнадцать с половиной лет он выглядел на все девятнадцать, а родительского наследства должно было хватить ему на полжизни. Через полгода Вове выдали десять тысяч в валютных чеках, которые мать заработала на гастролях советского цирка в Голландии, три сберкнижки с шестизначными вкладами и оставили в покое.
Богема более не появлялась в его доме. Он был этому чрезвычайно рад и на редкие звонки знаменитостей отвечал, что все умерли, а у него все хорошо. Он несильно попивал водочку, но много писал. Теперь уже не на подоконнике сидя, а в комнате, которую оборудовал по последнему слову художнической и электронной техники. У него даже имелся кофейный автомат, готовивший горячий эспрессо для маленьких чашек. Денег было, действительно, много, но он не знал, на что их тратить, кроме как на фарцовые джинсы, на всякий диковинный алкоголь из «Березки» с экзотическими закусками, и на заграничные инструменты, необходимые для работы художника. Попивал потихонечку после школы и писал. То, что заканчивал, ставил к стене, так что к приходу географички Милы, которую обязали присматривать за Рыбаковым, картины стояли вдоль всех стен в три ряда.
Мила в первый раз шла к Вове Рыбакову и думала, что юноша наверняка голоден, а потому, купив в гастрономе шесть «полтавских» котлет, двести граммов колбасы «докторской», свежий батон и коробочку грузинского чая, нажимала на кнопку дверного звонка с небольшим чувством гордости за совершаемый добрый поступок.
Уже через несколько минут ей пришлось испытать конфуз в полной мере, в какой это возможно. Со своей снедью она выглядела в квартире Рыбакова, как нищенка, набравшая отходов из помойки. В жизни премилая пышечка, она теперь еще больше пылала щечками, совершенно соответствуя своему имени.
— Проходите, Мила Владис…
— Просто Мила, — зачем-то предложила она, почувствовав запах зернового кофе «Арабика», и добавила: — Естественно, не в школе…
Он помог ей раздеться и провел в комнату, в которой жил.
От созерцания роскоши Мила совсем разомлела, сидела, почти полностью погруженная в мягкое кресло, слушала с новой фирменной вертушки новую группу «Битлз» и совершенно ни о чем не думала. Ей было хорошо, а в жизни так мало хорошего, что не стоит в этот редкостный момент о чем-то думать.
Потом она пила миндальный ликер «Амаретто», закусывая его сервелатом и солененькими орешками, пьянела от окружающего ее локального пространства и смотрела в глаза Вовы Рыбакова, которые также открыто смотрели в ее наивные очи.
— Давайте, я вас нарисую, Мила, — неожиданно предложил Вова.
— А ты умеешь? — задала глупый вопрос Мила и, не дожидаясь ответа, скосившись на картины вдоль стен, согласилась: — Нарисуй…
Он вышел на кухню, где выпил две стопки водки, а она пока поправляла кофточку и юбочку из крепдешина, за чем Вова ее и застал.
— Не надо, — попросил он.
— Чего не надо? — не поняла Мила и широко улыбнулась, очень соблазнительная сейчас от выпитого «Амаретто».
— Я вас буду рисовать голой.
Она хотела было возмутиться, тотчас оставить эту буржуазную квартиру, хлопнув дверью на прощание, но вдруг подумала: почему бы и нет, он — художник, а ее еще никто не рисовал. А, будь что будет!..
— Хорошо, — коротко согласилась она. — Только отвернись.
Он отвернулся, и пока она раздевалась, пряча совковое нижнее белье под импортной кофточкой, глядел в окно и думал о мужике, потерявшем мешок, в котором уже совсем другие краски. Правда, стопка серебряная осталась…
— Можно, — услышал за спиной.
Она была совершенно вся беленькая, сверху донизу, словно присыпанная мукой, даже под пупком все сливалось зимой, лишь немного прозрачного розового цвета на груди, да родинка над ключицей. Он обошел ее кругом и осмотрел восторженно.
— Да вы красавица! — сказал, взял кисть, окунул ее в акварель и стал в бешеном темпе заполнять ватманский лист. Через пять минут Вова отбросил кисть в сторону и продолжил работу пальцами, ребрами ладоней, так что весь вымазался радугой… На секунду отошел, чтобы хлебнуть «Амаретто» из горлышка, вернулся к мольберту и еще долго тыкал в ватманский лист, проворачивая, большим пальцем.
Миле было интересно наблюдать за тем, как работает ее подопечный. Поначалу она немного стеснялась, прикрывая низ живота ладошкой, но затем, уверившись, что Вова весь в «холсте», расслабилась и только диву давалась, как блестят глаза юноши, какой они свет источают, как он мечется то к одной стене, то к другой, оглядывая ее снизу доверху — не как сексуальный объект, а точным глазом геометра, словно какой-нибудь куб рисовал.
А потом он закончил и сел в кресло, тяжело дыша.
— Я могу одеться? — поинтересовалась Мила, а когда он ответил «нет», пожала пухленькими плечиками, думая, что Рыбаков отдыхает, что последует продолжение. Наклонилась в перерыве за орешками и, в своей простоте, открыла Вове всю тайную красу. Так, розе совершенно все равно, кто любуется ею, когда она открывается на рассвете. Она открывается только утру.
— Ах, — тихонько вскрикнул Вова. Он смотрел на ямочки чуть выше белых ягодиц и различал еле заметный след от резинки трусиков… Ему непременно захотелось стать утром.
— Я закончил.
— Можно посмотреть? — спросила Мила, нажимая на все кнопки кофейного автомата.
— Можно.
Наконец, автомат тихо загудел и исторг густой пахучий кофе.
Она взяла двумя пальчиками чашечку и пошла по ворсистому ковру к Вовиной работе. Посмотрела из-за спины, касаясь грудью его плеча.
Вова увидел в зеркале отражение лица учительницы с круглыми от удивления глазами.
— А как же?.. — Мила поперхнулась. — Зачем же… Это же портрет!
— Вам нравится? — спросил он тихо, не выдержал, обернулся и уткнулся носом прямо в ее мягкую грудь, в самую десятку, в розовый цвет. Он пытался слизнуть его, словно розовый крем с мороженного в вафельном стаканчике, а она все спрашивала, зачем он ее раздел, если портрет… Вова, все более распаляясь, отвечал:
— Вся ваша нагота отражается на вашем лице!
Она теряла над собой контроль и от его шустрого языка, исследующего ее грудь, и от того, что он говорит так красиво, и что портрет такой необычный и волнующий…
Я делаю что-то предосудительное, думала Мила, где-то далеко в своей голове, там, где у всех женщин туман. Она опускалась спиной на ковер, слушаясь легкого нажима его измалеванных в краске рук, а он вдыхал запах ее тела, и мысль его так же сокрылась в еще более густом тумане девственности.