Целые дни она проводила за швейной машиной на комбинате «Большевичка». Перед глазами простиралась бесконечная белизна простыней и покрывал, точно снежная дорога без конца и без края. Глаза пристально следили за строчкой и скоро сдались: потребовали очков. Никакого умственного напряжения работа не требовала, что позволяло думать о своем: как там новоиспеченные прадед и прабабка управляются с младенцем, придет ли ночевать дочка, и если придет, чего на этот раз ждать от Нади… Белым сугробом дыбилась ткань, но в последний момент послушно смирялась под лапкой машины. Ира привыкала к слову «бабушка», пробуя его на слух. В цеху стоял ровный гул, и она слышала себя как бы изнутри. Слово звучало неубедительно, даже очки не помогали, и она поняла, почему: произнести его должен тот, кто посвятил ее в это звание — внучка. Внучка стала третьим ребенком. Кем-то оброненная, а потом тиражируемая банальность о том, что, мол, первый ребенок — это последняя кукла, а первый внук — первый ребенок, к бабушке Ире не имела никакого отношения.
А потом была дорога домой, и не всегда хватало сил и остатков тепла в истощенном теле, чтобы дождаться трамвая. Тогда просто шла по снежному тротуару ровным шагом, только скоростью отличаясь от лапки еще не остывшей швейной машины.
Единственный выходной, воскресенье, отличался от будней тем, что шила не на «Большевичке», а дома все, что удавалось выкроить из довоенных еще запасов ситца, льна, мадаполама: детское и дамское белье, наволочки, ночные рубашки… На толкучке это буквально выхватывали из рук. Ничего удивительного, ведь в магазинах не было самого необходимого, кто ж будет думать о дамских лифчиках?.. Продав, спешила за молоком, без которого детям никак нельзя.
Надя тоже билась изо всех сил. Денег получала не намного больше, чем золовка, но периодически кто-то из родни привозил деревенские гостинцы: кусок тугого сала, похожего на мрамор, с такими же тонкими розовыми прожилками; черный подовый хлеб, не похожий ни на что, ибо вид и вкус хорошего хлеба мучил только в эвакуации, а потом был вытолкнут из памяти; деревенский по цвету напоминал довоенный шоколад. Запах чужого хлеба так терзал, что хоть на кухню не ходи. Привозили мед, сливочное масло…
Нужно отдать Наде должное: делилась. Не медом, конечно, и не сливочным маслом — это детям, но кусок драгоценного хлеба и сала, толщиной пальца в три, отрезáла. И — нет, не хватало сил у Матрены отказаться; да у кого хватило бы?..
Ира не брала. Ела одну только кашу из овса, изо дня в день, иногда приправляя соевым маслом. Не из «геркулеса», а из того грубого овса, которым кормят лошадей, и верила, что этому овсу обязана и силой, и самой жизнью.
Отказ уязвлял Надежду. Как она сама говорила, «я хочу по-хорошему, и так и эдак». «Эдак» выразилось в том, что, размотав из-под платья очередной «кокон», она аккуратно сложила еще теплую ткань и протянула Ире: «Бери».
— Не надо, спасибо, — отодвинулась та.
— Да как не надо, как не надо? — засуетилась Надя, — ты бери, бери, ты кроить умеешь, вот скроишь-сошьешь да снесешь на базар — все копейка будет! — И совала, совала сложенную материю золовке в руки, а клюквенный румянец все сильнее заливал лицо. Наконец, швырнула отрез на диван и вышла; квакнула захлопнутая дверь. «Конечно, вы же святые! — ярился из кухни голос, — у вас все не как у людей! Вы и с…те шоколадом, и с…те одеколоном!..»
Впоследствии оригинальная формула повторялась не раз, уже безотносительно даров, которые не повторялись: Надя была понятлива. Псевдопочтительное «вы» относилось не только к Ирине. К «вам» Надежда причисляла всех, кто не хочет или не умеет «по-хорошему», «по-людски» и, главное, не пытается научиться; словом, всех чистоплюев. «В России с голоду пухли! — высокий голос сопровождался блямканьем кастрюль, домашних ударных инструментов. — Сама работала в „Заготзерне“, а дети лебеду жрали!» Бренчание упавшей сковородки, снова голос: «Для таких святых в тюрьме место приготовлено — родная дочка похлопочет!..»
Если закрыты обе двери, то почти ничего не слышно. Но все уже услышано, за что, собственно, Надежда и боролась. Господи, Господи…
…Воскресным декабрьским утром Ирина стояла на толкучке. Одна покупательница, придирчиво осмотрев новую наволочку, отошла, но тут же нашлась другая, которая и купила не торгуясь. Не торговалась и одетая в новенький ватник деревенская тетка — сунула Ирине деньги и быстро спрятала купленный бюстгальтер. «Больше нету? — спросила деловито. — Мне для дочки бы…»
Ира кивнула и достала еще один деликатный аксессуар, а когда подняла глаза, увидела двух милиционеров; тетка в ватнике как сквозь землю провалилась. С удовольствием стекались любопытные; другие, наоборот, пятились или деловито расходились. «Пройдемте, гражданка», — раздались неизбежные слова, и они «прошли». На такую мелкую птицу никакого транспорта предусмотрено не было, и через полчаса замерзшие милиционеры и полумертвая от стыда и шока Ирина входили в дверь 9-го отделения милиции. Напротив милиции находилась церковь Михаила Архангела, а чуть наискосок — дом, и ей казалось, что все выходящие с воскресной службы смотрят на нее, а может, и мать из окна увидит.
На втором этаже милицейский начальник начал задавать вопросы: адрес, место работы и прочее, о чем ее уже хорошенько расспросили по пути. За его спиной, из-за полуоткрытой двери, слышался задорный стук пишущей машинки; кто-то засмеялся. Как люди могут в милиции смеяться?! Ответить сама себе на этот вопрос не успела: машинка смолкла, и в дверях показалась веселая Тайка.
Ну да; она ведь здесь работает.
— Познакомьтесь, Савель Игнатич: моя матушка, — весело сказала Тайка, но на Иру смотрела настороженно.
— А мы уже, понимаешь, познакомились, — сидящий повернулся к Тайке, отчего шевельнулись погоны, и в них тускло блеснул свет лампы, — сейчас протокол перепечатаешь. Закон для всех один, понимаешь; матушка, батюшка… А то что же это, понимаешь, происходит? Зарплату получают, жильем они, понимаешь, обеспечены, а от спекулянтов деваться некуда.
— Кошмар! — негодующе ахнула дочка и повернулась к Ирине. — И это моя мать! В какое положение ты меня ставишь, ты подумала об этом? Да как я людям в глаза посмотрю?..
— Я не воровка, — задыхаясь, Ирина дернула воротник пальто: внезапно стало очень жарко, но крючок не отстегивался, — не преступница. Я своими руками пару тряпок сшила и снесла на базар…
— Статья сто седьмая Уголовного Кодекса, — вставил начальник, — спекуляция…
— …на базар, — она рванула крючок, — чтобы твой ребенок голодным не остался, а ты… ты меня срамишь перед людьми?..
Тайка вытянула губы трубочкой, но мать опустилась на скамейку: ноги не держали, — и не видела, как начальник рвал протокол, не слышала, что он говорил Таечке, да какая разница? Крючок на воротнике, наконец, расстегнулся, и стало можно вдохнуть полной грудью прокуренный стылый воздух. Она не сразу поняла, что говорит милиционер — один из тех, кто привел ее сюда. А он повторял: «Сюда, сюда», — и показывал на дверь. «В тюрьму», поняла Ирина. Встала, не глядя на Тайку, и двинулась обреченно, пока не оказалась на улице. Из церкви выходили, крестясь, люди, словно ничего не произошло.