В глубине квартиры мелькнуло личико Мариты, неизменно почему-то испуганное, а из зеркала смотрело ее собственное лицо — молодое, веселое, дерзкое.
Роберта в это время дома теперь не было — он неожиданно обрел работу. Этому предшествовали ежедневные очереди на бирже труда. Он привык к регулярным отказам, привык понуро возвращаться домой окольными переулками — лишь бы подальше и подольше, — как вдруг его упорство было вознаграждено, и чиновник глянул на него с каким-то новым острым интересом. Ему на руки была выдана шершавая бумажка с нечитаемым треугольным штампом и пятиконечной звездой, к масонам, однако же, отношения не имеющая ни малейшего, потому как, несмотря на свою шершавость, обладала необычайной силой воздействия: через несколько дней изумленный товарищ Эгле уже сидел в просторном кабинете, дверь которого украшала табличка с его именем и должностным статусом. Если закрыть глаза и потрясти головой, то на минуту может показаться, что ничего не изменилось, ибо он и прежде был консультантом по сельскохозяйственным вопросам, только теперь призван консультировать аналогичный комитет, но совсем при другом — новом — правительстве…
А теперь нужно каждое утро спешить на службу и в непроходящем состоянии ошеломленности составлять «Проект об экономических показателях молочного хозяйства».
Лихорадка недоверия к происходящему сменилась эйфорией, а когда улетучилась эйфория, Роберт достал не очень пыльную папку с докладом для канувшего в небытие правительства, бегло перелистал и потребовал новейшие сведения; в ожидании таковых начал переписывать доклад заново.
Пошел снег. Близилось Рождество, и на многих дверях в городе появились традиционные венки, сплетенные из хвойных веток.
Раньше всех утром по лестнице спускался учитель — до Французского лицея путь неблизкий. Вскоре после него выходил доктор Бергман. Держа одной рукой полуоткрытую дверь, он всегда чуть мешкал, прощаясь с собакой, которая провожала его до порога. Роберт открывает дверь с привычной осторожностью и так тихо захлопывает, что щелчка почти не слышно. Зато одновременно распахивается дверь напротив, из которой, споткнувшись о коврик, вываливается, как кукла из коробки, сосед-нотариус, и чудом не падает. Спускаются вместе, вполголоса разговаривая о самом безопасном предмете — переменчивой погоде.
Не идет, а сбегает такими же легкими шагами, как и десять лет назад, дантист. Он и внешне мало изменился, разве что несколько посолиднел фигурой, как многие благополучно женатые мужчины, да наметился просвет в волосах. Однако походка по-прежнему легка — дело не в возрасте, а в жизненном тонусе. В достатке и в самые лучшие времена не принято признаваться, а сейчас просто неприлично. Доктор Ганич и прежде охотно скупал золото для коронок, но люди не спешили с ним расставаться, а теперь… На лестничной площадке он разминулся с военным, чье лицо показалось откуда-то знакомым; дантист машинально кивнул. Только в конце дня, поймав обрывок разговора в приемной, где мелькнуло слово «обыск», он вспомнил дождливый вечер, переполох на лестнице и этого худощавого офицера. Вспомнил — и тут же забыл, как заставлял себя забыть — или почти забыть — о многом, даже о зарытом в кучу угля отцовском пистолете, потому что в кресле ждала пациентка, нервно постукивая ногой в зимнем ботике. Надо поменьше думать о прошлом, особенно теперь, когда нельзя не думать о грядущих событиях. Например: мальчик или девочка? Странно чувствовать себя будущим отцом, думал доктор Ганич, утрамбовывая очередную пломбу в очередном зубе; ведь во мне ничего не меняется. Другое дело — жена. Внешне еще ничего не заметно, но какая грандиозная ломка идет внутри! Ломка для созидания…
Да, с недавних пор Лариса всему предпочитает кислую капусту с клюквой; кухарка уверяет, что будет девочка. Вот если бы госпожу Ларису потянуло на огурчики… Тема волнующая, рассуждать очень увлекательно. Ей не терпится поделиться секретом с подругой, и она приглашает Ирму выпить… какао. «Доктор говорит, что кофе сейчас вреден», а Ирма слушает не очень внимательно, точно все равно, что пить. Приходится повторить фразу про вредность кофе. «С каких это пор?» — звучит долгожданный вопрос, и беседа принимает нужное направление.
Дом любил час утреннего затишья, когда оставались одни женщины и в каждой квартире слышны были негромкие голоса, позвякиванье чашек, звук льющейся из крана воды. Снизу летит звонкий стук топора и такой аппетитный хруст раскалываемых поленьев, что хочется щелкать орехи. Колет цыган Мануйла, а дворник собирает колотые дрова и скручивает веревкой в вязанки. Мануйла подхватывает из кучи шершавый обрубок, ставит его на колоду и не примериваясь опускает топор. Полено легко распадается на две половинки. Мануйла смотрит оценивающим портновским взглядом, властно берет полено за сучок, опять ставит и, придерживая левой рукой, опускает — как отпускает на волю — топор. Он совсем не устал, только разрумянился, даже потемнело уродливое пятно на смуглой раскрасневшейся щеке. Наблюдать за цыганом одно удовольствие, которое никто не упускает: замершие фигуры за кухонными окнами похожи на половинки игральных карт, только вместо цветка у дамы в руке ложка…
Заскрипел снег под ногами — радость детишек, проклятье дворников.
Дом любил зимние звуки и запахи. Он просыпался вместе с дядюшкой Яном и слушал равномерное шорканье его лопаты. На полоске тротуара появляются широкие темные полосы, вдоль мостовой вырастают горки снега, а дворник топает у черного хода, отряхивая валенки. Скоро запахнет дымом, и в печках начнут щелкать и постреливать поленья, так аппетитно хрустевшие под топором Мануйлы.
Рядом, во дворе доходного дома, есть горка. Там свой, хоть и маленький, Вавилон. Главенствуют, конечно, хозяева двора, а общепризнанный начальник горки — Фелек-второгодник, который может без церемоний прогнать чужака. Мальчики из двадцать первого дома таковыми не считаются — они милостиво допущены Фелеком на горку и уж, конечно, не потому, что приводит их гувернантка или Ирма с Ларисой. Дети горбатого Ицика приходят без гувернантки, сами по себе, и старший мальчик тащит большие тяжелые санки, где умещается все потомство Ицика: то ли четверо, то ли даже шестеро ребятишек. Фелек хмуро наблюдает за ними, раздумывая: не прогнать ли? Практические соображения одерживают верх — у хозяина горки своих санок нет… Он бомбардирует ближайший сугроб длинными плевками, потом препирается о чем-то со старшим. Тот кивает, и счастливый Фелек, улегшись животом на обретенные сани — это слово им больше подходит, — несется вниз — не по снегу, а по коварной ледовой полосе, подкатывает на огромной скорости прямо к двери домкома и умелым рывком тормозит с разворотом в снежном вихре. Наследники Ицика рассыпались, как горошек из стручка, наверху, около сараев, в компании таких же круглых укутанных разнокалиберных детишек, и лепят снежную бабу — свой, совсем уже миниатюрный Вавилон, но лепят самозабвенно. Куцый зимний день спешит закуклиться, и в сером холодном свете все Янки, Йоськи, Фелеки и Варьки выглядят совсем одинаково.
Вечера похожи один на другой, как бочонки лото, которые по очереди вынимают из мешочка учитель Шихов с женой. На столе остатки праздничного ужина и бутылка с мадерой; у Тамары рюмка не допита, но лицо горит, словно обветренное. Она берет конверт и в который раз рассматривает почтовый штемпель. UPPSALA; точно кто-то икнул. На марке изображен замок с острыми башнями. «Мы с Эгилом поженились, — пишет Ася, — тут очень красиво, почти как у нас. Родители передают вам привет. А язык похож на немецкий». Шиховы гордо заключают, что неизвестным родителям неизвестного Эгила их дочка понравилась. В честь этого (а точнее, в ознаменование письма) и празднуют. Там же, в кладовке, где ждала своего часа мадера, пылилась с бог знает каких времен коробка с лото. Жена стерла пыль, открыла. На крышке изнутри было написано: «Ты дура», а рядом оранжевым карандашом почему-то нарисовано сердце. Авторство уже не установить; Шиховы сидели, играли в лото и смеялись, как в давние времена.