Эрик, владелец игрушечного кубика, едва ли вспоминал о своей потере. Во-первых, дети забывчивы, а во-вторых, Эрик увидел за последнее время так много нового, что вряд ли в его мыслях осталось место для старого кубика.
Поезд шел очень долго, и мальчик почти привык к новой жизни, с вечно дрожащим вагонным полом и лязгом железа, тем более что никакой другой видеть не мог — окошки были устроены очень высоко, папа иногда поднимал его, но оттуда увидеть можно было очень мало. Слова, которыми обменивались взрослые, тоже были новыми, непривычными для уха и языка: коми — Ухта — Печора. Ухта звучало заманчиво и весело, как «ух ты!». Но больше всего притягивало слово Печора, так напоминающее о горячей печке, которой в вагоне не было. Его укладывали спать в большой чемодан-корзинку, набитый теплыми вещами. Вещи были родные, они пахли домом, и если заткнуть уши, можно было вообразить, что ты взаправду дома. Прежде чем доносился стук колес, похожий на слово вы-чег-да, вы-чег-да, вы-чег-да, и едкий запах табачного дыма, сон уносил Эрика домой, где он спускался на четвертый этаж к другу Юлику и рассказывал о своей новой жизни.
Потом жизнь опять поменялась, и Юлик остался где-то совсем далеко, а они с мамой и папой будут жить теперь в лесу под названием «поселок». Дядя Роберт из двенадцатой квартиры ехал в одном поезде с ними, все время что-то писал, а потом рвал на мелкие кусочки; Эрик надеялся, что он и здесь будет жить рядом, но получилось все совсем не так. И папу, и дядю Роберта отправили в лагерь.
Домик, где они с мамой будут жить и дожидаться папу, похож на тот, что нарисован в книжке со сказками, и тоже стоит в лесу, только живет в нем не ведьма, а старик, у которого одна нога настоящая, а другая деревянная, как ножка у табуретки. В домике занавес, как в театре, и старик велел им жить за занавесом. Кранов нет ни одного, зато во дворе колодец, откуда достают воду, а над колодцем крыша, только мама не позволяет даже подходить к нему, не то что крутить блестящую ручку…
Сначала весь вагон страдал от духоты, но по мере продвижения на север, каким бы долгим оно ни было, становилось все холоднее, и теперь уже было странно, что жара могла мешать и мучить. Бывший лейтенант Национальной Гвардии Бруно Строд умудрился застудить ухо, уже испытавшее разящую силу советской власти. Боль стреляла огненной картечью прямо в мозг. Несмотря на уговоры жены, Бруно не соглашался обмотать голову шарфом: что я, баба? Если удавалось заснуть, просыпался либо от боли, либо от жуткого звука — как выяснилось, собственного зубовного скрежета. Боль временами становилась такой дикой, что, когда поезд наконец остановился, единственная мысль была о враче. Конвойный солдат прикладом оттолкнул его от Ирмы и сына, Ирма кричала: «Он болен, болен!..». Бруно взмахнул на прощанье рукой, и этот жест отозвался взрывом боли в голове.
Мужчины строились в ряды по пятеро. Рядом с ним очутился Роберт. Он что-то говорил, и приходилось поворачивать к нему здоровое ухо, хотя здоровое тоже ощущалось как больное и слышало плохо.
Бруно не успел узнать особенностей лагеря — ни раннего подъема, ни промерзшего барака, ни карцера, ни лесоповала: он потерял сознание прямо в воротах. Врача в санчасти не случилось. Фельдшер щедро похлопал новенького по щекам и воткнул под мышку градусник, но ни одно из лечебных мероприятий не помогло — тот не только не пришел в себя, но повел себя более чем странно: не приходя в сознание, начал выгибаться мостиком. Никак, припадочный, решил фельдшер. К затейливым хворям вроде менингита или отека мозга он готов не был, в диагностику глубоко не вдавался, а просто вознамерился отправить этого фраера на зону не позднее чем завтра. Однако как ни предполагает человек, все ж располагает отнюдь не он, потому что на следующий день заграничный фраер отправился не на зону, а в распоряжение похоронной команды: лейтенант Национальной Гвардии Бруно Строд умер в лагере, хотя зэком стать не успел, как не успел дождаться дочки, которая разминулась с отцом не более чем на шесть месяцев.
Так вот зачем везли на грузовиках бревна и катушки с проволокой!.. Оказывается, так строят гетто. Бревна вбивают в землю и соединяют блестящей колючей проволокой в несколько рядов. В одном квартале от дома поставили высокие ворота, где постоянно дежурят солдаты из казармы. Чисто вымытые окна дома с недоумением глядят на падающие листья и на пустырь. Там, за пустырем, тоже видны часто расставленные столбы, крепко связанные друг с другом блестящей проволокой с шипами. Колючая ограда отрезала, в числе прочих, четырехэтажный розовый дом, со всеми лавками и лавчонками первого этажа, и покупатели, входя и выходя, опасливо поглядывают на проволоку. Парикмахер чаще обычного выходит на порог своего заведения и всякий раз непременно бросает взгляд на забор и ворота. У него в витрине появился самодельный плакат с красиво написанным словом «BITTE!». Приглашение помогло, хотя и без приглашения в маленьком, как будка, заведении было тесно от солдат. Офицеры тоже почли своим вниманием парикмахерскую и не сетовали на скудный выбор одеколонов, принимая во внимание более чем скромные цены.
Наблюдая за этой кипучей суетой, дом № 21 даже начал завидовать приюту. Приют по крайней мере обитаем, и тепло батарей согревает людей, а не пустую скорлупу, как думает о себе дом. Отчего-то показалось, что дворник с женой стали старше. Облетел каштан во дворе. У крыльца собирались маленькие унылые лужицы — и пропадали вслед за дождем. Зеркало чуть затуманилось, будто уснуло; примолкла болтливая доска. Дом, в котором никто не живет, ничем не отличается от пустыря; так ли уж важен колючий забор?..
Довести это тоскливое рассуждение до конца не удалось. Вспугнув небольшую лужу, подъехала блестящая от дождя машина, откуда вышли первые новые жильцы. Похоже было, что дядюшка Ян был к этому готов — он открывал одну за другой квартиры, а приехавшие офицеры, переговариваясь друг с другом, входили и осматривали. Вслед за первой подъехала еще одна легковая машина, а потом грузовик, из которого солдаты начали выгружать чемоданы новых жильцов.
По тому, с какой почтительностью одни приветствовали и пропускали других вперед, а иные дружески болтали, идя рядом, Ян составил для себя первое представление об иерархии офицеров СД. Новые жильцы расселились быстро и без лишней суеты. Квартиры пятого этажа особым спросом не пользовались: слишком высоко, а где-то, как, например, в 12-й, где жила Прекрасная Леонелла с мужем, полностью отсутствовала мебель. Пока примеривались, один из офицеров занял квартиру № 10. Этажом ниже, где жил некогда антиквар, уже хлопотал чей-то денщик. Скромное жилище князя Гортынского тоже пришлось кому-то по нраву, а недостаток мебели можно было восполнить чрезвычайно легко — квартира Шиховых все еще пустовала. Свободной оставалась и квартира № 2, где жила дама-благотворительница, зато соседнюю, бывшую квартиру хозяина, заняли одной из первых.
Чужие люди, чужие голоса на чужом языке, чужие запахи.
Любопытно, что в расселении наметилась странная симметрия между новыми жильцами и прежними, пусть и не все жили здесь подолгу. Не удивительно ли, например, что квартиру хозяина занял самый старший по званию, а именно штурмбанфюрер? Особенно если вспомнить, что в советский страшный год сюда въехал майор, что в переводе на язык Третьего рейха и соответствует штурмбанфюреру. Новый обитатель квартиры № 8 оказался гауптштурмфюрером, и произнести не запнувшись его звание не легче, чем фамилию старого коллекционера. Кстати сказать, здесь даже осталась кое-какая мебель, хотя капитан Красной Армии (своего рода гауптштурмфюрер), вместе с неприветливой женой в беретике, вывезли из этой квартиры немало… Симметрия несколько нарушается, когда в квартиру князя Гортынского, долгое время пустовавшую, въезжает оберштурмфюрер; и все же симметрия присутствует. Это мог бы заметить лейтенант Национальной Гвардии Бруно Строд, тем более что его квартиру занимает унтерштурмфюрер — не кто иной, как… лейтенант армии вермахта.