Люди в колонне стоят уже полтора часа, и с верхних этажей дома видно, что колонна часто-часто подрагивает — люди прыгают на месте. Спустя еще какое-то время это уже не колонна, а плотная толпа. Слева, со стороны гетто, несется частое постукивание: ставят новый — внутренний — забор. Головы часто поворачиваются назад, хотя ничего разглядеть нельзя. Это и есть акция?.. Губы плохо слушаются.
— Лучше бы уж работать!
— Чертов холод!
— Америка обещала выступить…
— Долго еще?..
— Спроси коменданта — скажет!
— Когда акция?
— Дай потянуть.
— Держи.
— А забор зачем?
— Потихоньку выдыхай, чтоб не видно…
— Ног не чувствую.
— Я точно знаю, что Америка…
— Чем так стоять, лучше на дамбе…
— Нужны мы Америке…
— У меня отец…
— Найдут, зачем забор; немцы зря ничего…
— А у меня сын!
— Может, и дух святой?
— …и дочка грудная.
— Чтоб вторые ворота ставить, вот и забор.
— Околеть можно…
— Если ворота, зачем забор?
— Америка…
— А зачем вторые ворота?
— Говорят, Америка уже выступила…
— Какие ворота? Просто гетто уменьшают!
— Скоро совсем закроют.
— Именно: Америка предъявила немцам ультиматум.
— А забор?!
— Не ультиматум, а ноту.
— …потому и забор.
— Нельзя ж так сразу…
— А нас — куда?..
Выстрел и звук молотка не всегда легко отличить друг от друга. Особенно, когда они звучат одновременно. Дом не раз видел строящиеся и проходившие колонны: в июне сорок первого, когда Роберт Эгле и Бруно Строд не смогли не оглянуться, в ноябре, во время ожидания акции, которая была первой, но далеко не последней, но уже в тот ноябрьский день люди узнали, что акция — это убийство.
Дом видел акцию, и седина плотным белым инеем выступила на темном граните, а людей строили и куда-то уводили, и это называлось: война.
Другой войны, с линией фронта, окопами, артиллерийским огнем и воронками, рвущими тело земли и людей, дом не знал. Хранимый счастливым номером, он видел только одну бомбежку да колонну танков, которые медленно ползли по булыжнику, не стреляя и не взрываясь. Однако те, кто воевал на фронте, не видели ни одной акции. У фронта другие законы — безоружных берут в плен, но не убивают.
Счастливое время быстротечно; черное, страшное время растягивает каждый проживаемый день, как бессонную ночь, а ночь превращает в ожидание следующего дня. Эти бесконечные дни выстраивались цепочкой, как люди в очереди — или в колонне, ведь колонна — это не что иное, как очередь в ожидании новой акции. Как слухи в очереди, клочки разговоров в гетто внезапно оборачивались реальной и беспощадной истиной. И забор ставили не зря, отсекая одну часть гетто от другой, потому что гетто действительно сжималось после каждой акции, как белье при стирке; и трубочный табак — самый выгодный обмен, что на шпек, что на сахар; и более того — Америка выступила, открылся второй фронт, но никто в гетто этому порадоваться не мог, потому что через два года, в ноябре 43-го, его обитатели лежали в собственноручно выкопанных траншеях, которые, конечно же, оказались не траншеями.
После беспрецедентного происшествия с цыганом Мануйлой дом № 21 находился под усиленной охраной, а дверь погреба стали запирать на замок. Дворник, конечно, был допрошен, и не здесь, а в печально известном здании в центре Города. Допрашивал офицер с позвякивающим черным крестом на кителе и повязкой на рукаве, тоже с черными полосками. Лица Ян не запомнил. Кроме следователя, в кабинете сидел гауптштурмфюрер из 8-й квартиры, временно оставшийся без денщика, барышня-стенографистка с красной помадой на сером лице и переводчик — малый лет тридцати в гражданском костюме. Ему приходилось говорить больше других, и он делал это, умудряясь не смотреть в глаза ни следователю, ни допрашиваемому.
Да, дворник знал этого человека: он помогал ему пилить и колоть дрова. Нет, не сейчас; до войны. Нет, фамилии не знаю.
— Jude?
— Я не спрашивал паспорт.
— Что он делал в погребе?
— Не могу знать; я спал.
— Как он туда проник?
Старик посмотрел прямо на следователя и четко ответил, словно тот мог его понять:
— Ваши солдаты караулят вход; почему вы спрашиваете меня?
Переводчик затарахтел, уставившись следователю в фуражку. Гауптштурмфюрер вскочил и заговорил гневно и быстро. Барышня бесшумно перевернула страницу.
— Откуда у него оружие?
— Не могу знать. Я оружия не держу, можете обыскать.
На следователя смотрел спокойный равнодушный старик, усталый настолько, что напугать его было невозможно. О чем он думает, молится?
Некуда было парню бежать, думал Ян, только на крышу. Мануйла высоты боится, отчетливо прозвучал в ушах голос трубочиста, с ним на крыше несподручно. Однако ж не испугался и пули ждать не стал — сам бросился. Если б у меня были крылья, мечтательно говорил Мануйла, отирая потный лоб, я никогда бы по земле не ходил, дядюшка. Хорошо птицам — раскрыл крылья — вот так! — и полетел!..
Может, он успел почувствовать радость полета, кто знает…
— …обязанность — следить за домом! — Переводчику пришлось повторить.
— За домом я слежу, — твердо ответил дворник, — никто из жильцов не жаловался.
— Плохо следите! — рявкнул гауптштурмфюрер. Он хотел сказать: «следишь», но как-то не выговорилось. — В погребе жид — и это порядок?!
Старик устало пожал плечами:
— Мы живем в гетто, господин офицер.
Переводчик неожиданно взглянул Яну в глаза и тут же отвернулся к немцу, бесстрастно артикулируя страшные слова.
Обыск у дворника оказался совершенно бесплодным, хотя даже содержимое Лайминой рукодельной корзинки было выброшено на пол. Некоторое удивление вызвало полотно маслом с милейшей деревенской фройляйн и дорогая люстра арт нуво, но ни взрывчатки, ни какого-то иного оружия не нашли.
Усиленная охрана состояла из часто сменяющихся у входа солдат. Они же каждые два часа обходили двор.
Одна власть извела Каспара, другая — Мануйлу; третья возьмется за меня, думал Ян.
Гетто больше не было. Пустые улицы, переулки, дома и переполненное кладбище безмолвно лежали за колючим забором, как огромный убитый еж. Однако второй фронт открылся, у Советского Союза появились союзники, поэтому рассуждения о «третьей власти» совсем не казались странными.