– Доброго вечера! Как сейчас здоровьице?
Этот, изо дня в день произносимый высоким, гнусавым голосом вопрос, давно выводил Робина из себя, равно, как и кисло-сладкая настойка в глиняном ковшичке. В первые дни, когда, бывало, часами не утихала боль, варево действительно приносило немалое облегчение, вызывая глубокий сон, после которого боль долго не возвращалась. Но теперь рана зажила, сломанная кость срослась, и хотя больно иной раз еще бывало, однако уже не настолько, чтобы пить эту гадость. После крепкого, как обморок, сна голова какое-то время гудела, будто в нее ненароком залетели пчелы, а мысли долго не становились ясными.
– Добрый вечер, почтенный Ганнесимус! – отозвался Робин, – неохотно высовывая голову из-под бараньего одеяла. – Со здоровьицем все отлично, а вот затопить внизу печь совсем не мешало бы. Сколько еще вы будете экономить на дровах? Или мои парни не натаскали вам полный чулан хвороста?
– Спасибо, милый Робин! – вкрадчиво прошамкал лекарь, упорно надвигаясь со своим ковшиком. – Хвороста много. Но я же топил сегодня.
– Это было утром! А сейчас уже начинает смеркаться, и стало еще холоднее. Вон, бычий пузырь в оконной раме запотел! И еще: твой глухонемой слуга снова притащил на обед переваренные бобы. Это же каша какая-то, есть невозможно! Я пытался надеть миску ему на голову, но он успел уползти из комнаты. Объясни этому остолопу на пальцах: вообще-то я уже могу вставать с постели, и если он будет приносить такую гадость, догоню и так задам ногой в задницу, что он пересчитает рожей все до одной гнилые ступени твоей лестницы. Сможешь ему это объяснить, многоуважаемый Ганнесимус?
– Но, Робин! – возопил лекарь, – Я ведь ем то же самое, и не так уж плохо готовит мой бедняга Барри. Может, другой слуга бы и лучше готовил, однако где ж я еще возьму глухонемого? А такой, который говорит и получше соображает, для меня опасен: ну как разболтает, кого я время от времени лечу в своем доме?
– С этим трудно поспорить! – скрипнул зубами Гуд. – Ты многих из моих парней вылечил. Но разве мы тебе мало платим? Разве Малыш мало привез тебе денег и барахла, после того, как притащил меня сюда в полуоколевшем состоянии? Твой риск неплохо окупается, костоправ! Да и так ли уж ты сильно рискуешь? Ну, кому взбредет в башку, что лесные разбойники поправляют свое здоровье прямо в Ноттингеме, под самым носом шерифа? Как бы то ни было, унеси отсюда это гнусное варево – я и половины не съел, и вели убогому, чтоб завтра купил хорошую баранью ногу.
В ответ Ганнесимус замахал свободной рукой, по локоть высунувшейся из широкого рукава котты:
– Что ты, Робин, что ты! Да мой слуга никогда не покупает мяса… Если он это сделает, многие на базарной площади могут догадаться: старик-лекарь нынче живет не один.
– Пускай подумают, что ты завел любовницу. Ладно, старик, давай сюда свою снотворную дрянь, убери бобовое варево и ступай. Я буду спать.
Лекарь с готовностью протянул раненому ковшичек, и Робин проглотил его содержимое, состроив самую кислую физиономию, какая могла у него получиться. Получалось хорошо, тем более, что Ганнесимус, опасаясь, как бы кто-нибудь, случаем заглянувший на второй этаж его дома, не узнал знаменитого разбойника (мало ли, кто из «обиженных» Гудом вдруг зайдет за лекарствами?), начисто сбрил Робину бороду и покороче подстриг волосы. Лицо, за прошедший месяц и без того исхудавшее, стало от этого еще тоньше, а глаза казались еще более запавшими.
Ганнесимус удовлетворенно закивал, подхватил миску и ковшик и зашаркал подшитыми мехом башмаками к двери, а оттуда – на лестницу.
Едва его шлепающие шаги смолкли, как Робин стремительно привстал на постели, согнулся до пола и, ловко заправив себе в горло два пальца, вывернул настой в ночную посудину, которую тут же затолкал поглубже под кровать.
– С меня хватит! – процедил он сквозь зубы.
Гуд уже мечтал поскорее выбраться из дома старика Ганнесимуса, вернуться к вольной лесной жизни. Город, галдевший за окошком голосами уличных драчунов и попрошаек, гремевший где-то за углом кузнечным молотом, скрипевший колесами проезжавших по соседней, более широкой улице тачек и телег, оравший голосами ослов и бранившихся торговок, – этот забытый, оставшийся далеко за пределами его сознания город, страшно его тяготил. Собственно, в таком вот скопище домов, среди унылых улиц, он никогда и не жил, его детство и юность прошли в куда более привольных местах, а потому этот месяц ему хотелось поскорее оставить в прошлом и забыть. Хорошо еще, что приближалась зима, стало прохладно, и от выгребной ямы, что зияла в пяти-шести туазах от его окошка, сейчас не так уж несло…
Но между тем, все последние дни, все дни, в течение которых он перестал травиться настоем Ганнесимуса, и его голова прояснилась, Робин Гуд исподволь задавал себе вопрос: а почему он до сих пор не сбежал? Долечиться он мог теперь и без старого чудака-лекаря, а если слабость заставит его какое-то время еще отлеживаться, то есть удобный, надежный шатер, в холода можно устроиться в землянке с очагом.
Однако что-то удерживало Робина. Что-то, в чем он не только не отдавал себе отчета, но о чем едва догадывался. Возвращение в лес означало и возвращение к прежней жизни, новые отважные набеги, грабежи на проезжих дорогах, веселые дележи добычи. И ведь разбойники уже ждали его, ему передавали, как все хотят, чтобы он побыстрее оказался среди них и прекратил сразу возникшие ссоры, помог найти новых людей. Роковое сражение возле моста через реку Уз стоило его шайке двадцати шести человек, и это были одни из лучших…
Силясь понять, отчего он медлит, словно бы опасаясь вернуться, Робин пытался думать, что боится упреков товарищей: впервые не угадал опасности, нарвался на превосходящего противника, и едва не сгубил всех, кто с ним поехал за обещанной богатейшей добычей! Но нет, дело было не в том – разбойники едва ли поднимут голос против своего предводителя, а если кто и осмелится, Гуд отлично умел подавлять всякий протест. В случае чего, выручит надежная кувалда – кулак Малыша Джона.
И, тем не менее, какое-то непреодолимое, необъяснимое чувство до поры удерживало его в Ноттингеме, в этой меховой постели. Точно кто-то, кого он не знал, но кто имел над ним прочную, изначальную власть, советовал ему (пока советовал!) не торопиться, вдуматься во все, что с ним произошло, понять, что после этого так, как было раньше, уже быть не может.
Снизу, из-под окна три раза подряд донесся крик осла. Ничего особенного, мало ли их в городе, но этот крик особенный – Робин сразу его узнал.
Гуд откинул одеяло, встал, набросив поверх камизы суконный кафтан, затем подошел к окошку и распахнул ставни.
Дом почтенного Ганнесимуса, как большинство домов в Ноттингеме, был двухэтажный. В нижнем, каменном, лекарь занимался составлением своих снадобий и принимал больных. Для этого служила большая комната, вся уставленная столами, ларями, всевозможной посудой, пропахшая травами и кореньями. Здесь же была устроена печь с дымоходом, в которой помещалась жаровня для приготовления, как различных отваров, так и немудреной трапезы. В отделенной от главной комнаты каморке жил слуга Ганнесимуса, глухонемой Бари. Второй этаж был деревянный и, как чаще всего бывает, нависал над нижним этажом, выдвигаясь вперед на три десятка дюймов
[49]
. Здесь располагались две комнаты, одна из них – спальня хозяина. Вторая комната, как правило, пустовала, кроме тех дней, когда в ней приходилось отлеживаться кому-либо из головорезов Гуда. О том, что лекарь Ганнесимус нередко оставляет у себя в доме «тяжелых больных», некоторые из его посетителей знали, а вот, кто эти «больные», не догадывалась ни одна живая душа, не то «разбойничий костоправ» давно болтался бы на виселице.