Гунарстранна внимательно смотрел на фотографию: высокие немецкие чины, высокомерные, самоуверенные… Особенно пристально он изучал Фромма. Что-то привлекло его внимание, но он не мог понять, что именно. Такое же чувство возникает, когда пытаешься вспомнить чью-то фамилию, а она все время ускользает из памяти. Что-то в позе Фромма показалось ему очень важным. Отчаявшись сообразить, в чем дело, Гунарстранна снова обратился к Амалье Брюн. Он представил, каким успехом пользовалась молодая красавица, когда официальный прием закончился и начались танцы.
— Она была признанной нацисткой? — спросил он.
— Понятия не имею. Но ничто не указывает на то, что она была членом «Нашунал Самлунга», норвежской нацистской партии, если вас интересует именно это.
Гунарстранна продолжал смотреть на снимок. Его взгляд то и дело возвращался к Фромму.
— Прежде чем поступить на службу к немцам, она, в числе прочих мест, работала в газете «Афтенпостен».
— В «Афтенпостен»?!
— Что, простите? — Восклицание Гунарстранны застигло профессора врасплох.
Губы у Гунарстранны дрожали.
— Когда она работала в «Афтенпостен»?
Энгельскён пожал плечами:
— В сороковом или сорок первом… Применила свои навыки — да вы и сами можете догадаться, какую она получила профессию. Интересующая вас дама успешно сдала экзамен по деловой переписке на немецком языке и вскоре после сдачи экзаменов поступила на службу в министерство юстиции, но потом перешла в немецкую администрацию. Сейчас уже невозможно узнать почему. Наверное, какую-то роль в ее решении играло знание немецкого. — Профессор снова посмотрел на фотографию и задумчиво продолжал: — Она очень красива… наверное, ее внешность также имела значение.
— Значит, она подвизалась в журналистике?
— Что вы, конечно нет. Она занималась конторской работой. В те дни женщины среди журналистов были редкостью. Скорее всего, она трудилась секретаршей или машинисткой.
Гунарстранна вернул профессору фотографию и надолго задумался, глядя вдаль, а потом спросил:
— Что случилось с теми людьми после войны?
— Хороший вопрос… Наверное, то же самое, что и с другими немцами. Их арестовали и депортировали. Некоторые из них вернулись на родину. Кое-кто из них, насколько мне известно, занялся в Германии адвокатской деятельностью. Мюллер стал крупным застройщиком. Что стало с Фроммом, мне неизвестно. Знаю лишь, что все судьи, работавшие в «Брюдевилле», были арестованы. Их судили здесь, в Норвегии. Но наш Верховный суд решил приравнять полицейский суд СС к суду вермахта. А судьи… всего лишь выполняли свою работу. Впрочем… — Профессор почесал затылок.
— Да?
— Кажется, по одному делу их все-таки попытались обвинить. Вы еще молоды и вряд ли помните войну, а вот я помню. В феврале сорок пятого, всего за три месяца до капитуляции Германии, в устрашение другим немцы расстреляли нескольких норвежских заложников…
— За что?
— Во время войны заложников расстреливали довольно часто под самыми разными предлогами. В тот раз члены Сопротивления ликвидировали крупного норвежского нациста — генерал-майора Мартинсена, начальника тайной полиции в «Нашунал Самлунге». После этого казнили многих заложников-норвежцев… — Энгельскён долго смотрел в пол, углубившись в собственные мысли, и наконец негромко продолжал: — Одним из заложников был брат моего одноклассника. Я, знаете ли, ходил в школу «Ила»… Тот день стал для меня самым тяжелым за всю войну. О том, что брата Юнаса забрали из дома и расстреляли, знали все — и ученики, и учителя. Сам Юнас не говорил об этом ни слова. Он тихо сидел на своем месте и смотрел перед собой. И все остальные тоже молчали…
Энгельскёна передернуло; он как будто старался в буквальном смысле слова отделаться от неприятного воспоминания.
— Ну, так, — сказал он, тяжело вздыхая. — В конце концов было решено, что арестованные судьи не нарушали международных законов.
— И их освободили?
— Да, но дело закрыли только в сорок восьмом. Возможно, до того времени Фромм просидел в тюрьме. — Профессор подошел к своему компьютеру, набрал что-то на клавиатуре. — Выяснить, сколько времени он провел за решеткой, будет непросто, — объявил он, поворачиваясь на крутящемся кресле.
— А что сталось с Амалье?
— Неизвестно.
— Она исчезла?
— Сомневаюсь… Если бы она исчезла, полиция стала бы искать ее, что нашло бы отражение в источниках, к которым я имею доступ.
— Значит, вы ничего о ней не узнали?
— Нет.
— Ее не судили за измену родине? В конце концов, она работала на немцев!
— После войны преследовали только членов «Нашунал Самлунга», а не тех, кто работал на немцев.
— Как по-вашему, что с ней случилось?
Энгельскён пожал плечами:
— Возможно, с ней обошлись сурово — таких, как она, норвежцы не жаловали. Довольно много «немецких жен» депортировали в Германию. А может быть, ее отправили в Ховедёйю, в женский лагерь для интернированных.
— Ее посадили в тюрьму?
— Откровенно говоря, женские лагеря были не тюремными заведениями. Их создали, чтобы обеспечить хоть какую-то защиту так называемым «немецким подстилкам». Но наш случай особый… потому что Фромма оправдали по международным законам. Либо ее депортировали в Германию, либо она осталась здесь. Вынужден признаться, сказать об этом что-либо конкретное чрезвычайно трудно.
— А как же ее муж, Фромм? Вы не знаете, что с ним случилось? Его ведь освободили!
Энгельскён покачал головой:
— Что с ним случилось? Может, и удастся выяснить, но…
— Вы уж постарайтесь, — попросил Гунарстранна, снова беря в руки групповой снимок. Сам не понимая почему, он снова внимательно посмотрел на Фромма. — А можно мне ненадолго взять у вас это фото?
Глава 37
ХОККЕЙ
— Вот это мило, — сказала Ева Бритт, когда из музыкального центра полились первые звуки «Кхмера» Нильса Мольвера
[14]
.
Фрёлик встал и прибавил громкость. Хотя дровяная печь в углу была натоплена жарко, из большого окна гостиной все равно сквозило. Батарея под окном не справлялась с морозом. Несколько секунд он постоял в раздумье, глядя на освещенную окружную дорогу, похожую на желтую змею, ползущую по зимнему лесу. При уличном освещении машины казались бесцветными. Со склона горы двигался сноп искр: токовый коллектор какого-то позднего метропоезда царапал лед. Луна, которая раньше висела над склонами Эстмарка как большой желтый абажур из рисовой бумаги, теперь напоминала ведро белой краски, разлитой на поверхности воды.