По выбору моей матери это произведение играли в конце отпевания, когда моего отца в простом дубовом гробу выносили из церкви на кладбище, чтобы опустить в землю. Мгновения эти навсегда запечатлелись в моей памяти, такие яркие, словно похороны происходили вчера. Каролина говорила мне, какой могущественной может быть музыка, и вот теперь я ощутил ее силу.
Впервые заплакал по умершему отцу. Сидел в Чикагском концертном зале, в окружении более двух тысяч зрителей, оплакивал человека, который умер тринадцатью годами раньше, и слезы эти вызвала у меня музыка композитора, который покинул этот мир более семидесяти лет тому назад. Я плакал о личной утрате, об утрате, которую понесла мать, плакал, потому что очень хотел рассказать отцу о Каролине и о моем счастье. Как много мы бы отдали за всего один час, который могли бы провести с нашими горячо любимыми и ушедшими родителями!
К перерыву я чувствовал себя совершенно опустошенным. Но мои соседи, это я точно знал, не подозревали, что творится со мной. «Так и должно быть, — думал я. — Горе — это очень личное, и присутствие других приводит к неудобствам для обеих сторон».
Каролина предупредила, что в перерыве не сможет повидаться со мной: директорам такое не нравилось, а она не хотела вызывать их неудовольствия в столь деликатный момент, только-только вновь присоединившись к оркестру. Я полагал, что это даже и хорошо. Пусть мы встретились только на прошлой неделе, Каролина уже слишком хорошо меня знала, и я не хотел выставлять напоказ самые сокровенные мысли и эмоции. Я остался в кресле и, в отличие от других, не стал покупать картонный стаканчик с мороженым, которое предлагалось есть с миниатюрной пластиковой лопаточки.
Второе отделение заняла симфония Сибелиуса, но я не нашел ее темной и мрачной, как говорила Каролина. Если на то пошло, она даже очень мне понравилась. Я сидел, зачарованный музыкой, и вдруг почувствовал, что оставил позади прошлое и готов для полноценной жизни в будущем. Я лишился дома, автомобиля, всех принадлежащих мне ранее вещей, но собирался отправиться в два новых и таких волнительных путешествия. Одно — с новым рестораном, второе — с новой спутницей, которую обожал. И пусть кто-то пытался меня убить непонятно по какой причине (то ли я что-то знал, то ли мог что-то сказать), значения это не имело. Я убежал в Америку и теперь наслаждался жизнью, отстранившись от всех проблем. Они, конечно, не разрешились, но не маячили перед глазами, а потому на час или около того я выбросил их и из головы.
Зрители аплодировали стоя. Ревели от восторга, некоторые совали в рот два пальца и свистели. Шум стоял страшный. Никто и не думал себя ограничивать. В отличие от нас, англичан, которые сидели бы и вежливо хлопали в ладоши, американцы выражали одобрение воплями и криками, не говоря уже о топанье ног.
Оркестранты улыбались, дирижер раскланивался. Овация продолжалась как минимум пять минут, дирижер за это время шесть или семь раз уходил со сцены и возвращался, чтобы кланяться вновь. Некоторые требовали исполнения на бис, словно на рок-концерте. Наконец дирижер пожал руку ведущему скрипачу, они вместе ушли со сцены, чтобы уже не возвращаться, зрители постепенно успокоились, а оркестранты получили возможность закончить трудовой день.
Я встретил Каролину у двери, которая вела за сцену. Она была на седьмом небе.
— Ты их слышал? — выдохнула она. — Ты слышал этот шум?
— Слышал? — рассмеялся я. — Я его создавал.
Она бросилась мне на грудь, обняла за шею.
— Я тебя люблю.
— Ты только так говоришь. — Я чуть подтрунивал над ней.
— Никогда раньше я никому такого не говорила. — Голос звучал серьезно. — И тем не менее так просто сказать это тебе.
Я поцеловал Каролину. Я тоже ее любил.
— Когда ты среди зрителей, концерт воспринимается совершенно иначе. Но я все время пыталась найти тебя среди моря лиц.
— Я сидел за дирижером. И тоже не видел тебя.
— Я даже подумала, что ты ушел в отель.
— Никогда. Я получил огромное удовольствие.
— Ты только так говоришь. — Теперь она чуть подтрунивала надо мной.
— Нет. Мне нравилось… и я люблю тебя.
— Как же мне хорошо! — Она крепче прижалась ко мне. А я — к ней.
Ночь я провел в номере Каролины, ничего не сказав на регистрационной стойке и не назвав им мои имя и фамилию. Хотя слежка казалась невероятной, я решил не рисковать и подставил спинку стула под ручку двери, когда мы легли в постель.
Но никто не пытался проникнуть в номер, во всяком случае, я не слышал, чтобы кто-то пытался. С другой стороны, когда мы наконец-то заснули, уже далеко за полночь, я так устал, что ничего бы не услышал, даже если бы дверь вышибли или в стене гранатой пробили брешь.
Утром мы лежали в постели с включенным телевизором. Американские программы нам не понравились. Слишком уж часто их прерывала реклама.
— Что ты сегодня делаешь? — спросил я, проведя рукой по ее спине.
— Свободна до четырех часов. Потом репетиция. А в половине восьмого концерт, как и вчера.
— Могу я снова прийти?
[37]
— Я на это надеюсь. — Она рассмеялась.
— Я про концерт.
— Можешь, если есть такое желание. Ты уверен? Программа будет та же.
— Но ты же сможешь съесть один и тот же обед два дня подряд?
— Если только его приготовишь ты.
— Очень хорошо. Я хочу прийти и вновь услышать, как ты играешь.
— Я выясню, удастся ли достать билет.
— Так что будем делать до четырех часов? — спросил я.
Она широко улыбнулась.
— Можем остаться в постели.
Но мы не остались. Решили встать и позавтракать в ресторане на девяносто пятом этаже Центра Джона Хэнкока,
[38]
согласно туристическому справочнику второго по высоте здания на Среднем Западе после Сирс-Тауэр.
Я спустился на лифте в вестибюль, а Каролина пошла к номеру подруги-альтистки, с которой собиралась пройтись по магазинам, чтобы подсунуть под дверь записку с объяснением причин, заставивших ее изменить первоначальные планы. Дожидаясь ее, я попросил на регистрационной стойке карту Чикаго и окрестностей. Сразу же нашел Центр Джона Хэнкока, потом международный аэропорт О'Хэйр к северо-западу от городского центра и наконец кое-что еще.
Каролина вернулась, доставив записку по назначению.