Видеть я их перестал.
Однако возмущенные крики слышал прекрасно; потом они перешли в мольбы и причитания. В конце концов крестьяне прокляли свою жестокую судьбу и заявили, что мой отец действительно им задолжал. В этом, насколько я понял, никто не сомневался. Но забирать у него вещи они не имели права. К тому же мой отец был дворянин, а закон всегда на стороне знати.
Не-знать, висящая на деревьях, была одета куда лучше меня. У одного я заметил на ногах кожаные туфли вместо деревянных башмаков, какие обычно носят крестьяне. И все же он был крестьянин, приписанный к земле и обязанный служить своему господину. Деревенских жителей могли обложить непомерной данью, пытать, калечить и лишить земли вообще без суда.
Со мной так поступить не могли. И работать я, разумеется, не мог. Только на своей собственной земле, но у меня ее не было. К тому времени я уже догадался, что родители умерли.
Мне полагалось зарыдать или хотя бы захныкать… Однако мой отец был угрюмым безмолвным человеком, который порол меня за дело и без дела, а мать напоминала бледную тень — и защиты от нее ждать не приходилось, как не ждешь защиты от тени.
По сей день я сожалею, что так мало по ним скорбел.
Покидая родное имение, которое вскоре должны были выставить на продажу, я мог думать лишь об удивительном вкусе голубого сыра. Грустил я только по дряхлой лошадке, хромой и засиженной мухами, с вылинявшей гривой и ободранным хвостом. Все считали, что у клячи прескверный нрав, но она была мне единственным другом с тех пор, как я неверными шагами вошел в конюшню и плюхнулся в сено у ее ног.
— Не оглядывайся, — сказал виконт.
По его тону я понял, что там еще вешают крестьян. Несколько дергающихся тел отбрасывали тени на пыльную дорогу. Тени эти вскоре замерли — так постепенно успокаивается волна в оросительных каналах, когда пускают воду.
Виконт Луи д’Аверн был верным помощником строгого господина — его высочества герцога Орлеанского, которого все величали регентом. До февраля того года он приходился наставником юному Людовику X V. Мне он показался глубоким стариком, но ему было всего лишь сорок девять — сейчас я более чем на двадцать лет старше. В декабре того же 1723 года от Рождества Христова он умер. Не вынес груза ответственности, тяжелой болезни и потери власти.
Теперь о моих родителях. Отец был болван, а мать скорее умерла бы с голоду, чем украла яблоко из соседского сада и тем опорочила имя семьи, в которую некогда с такой гордостью вошла. В нашей нелепой стране есть два способа лишиться дворянского титула… Точнее, прежде было два, пока всякие учредительные собрания не принялись отменять титулы и забирать у дворян земли.
Когда-то все это имело значение, но очень скоро о сословных привилегиях никто уже и не вспоминал. Итак, речь идет об утрате права вследствие неисполнения своих феодальных обязанностей. И лишении дворянства в силу занятия запрещенными видами деятельности, главным образом торговлей или возделыванием чужой земли вместо собственной. У моего отца обязанностей было мало, навыков и занятий — никаких, а унаследованный клочок земли он продал, чтобы купить брату офицерский чин в кавалерии. Жертва оказалась напрасной: брат погиб в первой же битве. Его похоронили в грязной канаве и быстро забыли. А потом родился я.
1724
Школа
Мое следующее воспоминание датируется годом позже. То, что случилось между отъездом из родительского имения и поступлением в школу Сен-Люс, было слишком предсказуемо и почти не оставило отпечатка в моей памяти. Солнце вставало и садилось; старуха, жившая в сторожке у школьных ворот, кормила меня дважды в день — один раз сразу после восхода, второй на закате, — а я за это кормил ее кур и сам заботился о себе. Еда была безвкусная и однообразная, но благодаря регулярности и размеру порций я все же рос и развивался. В мои обязанности входило задавать корм петуху и курам. Петух был старый, злой и совсем скоро должен был отправиться в котел. Курам это не грозило, покуда они неслись, и я иногда врал, что оступился и выронил одно яйцо или же забыл покормить птиц вечером, и одна ничего не снесла. Быть может, старуха мне даже верила.
Когда яиц было много, я брал одно и выпивал; густой желток стекал по подбородку, я вытирал его рукой и облизывал пальцы. Зимние желтки на вкус были кислее летних. Осенние отдавали выгоревшей землей и солнцем. У весенних желтков тоже был особый вкус. Вкус весны. Все, что можно поймать, убить, выкопать или сорвать весной, имеет такой вкус. Про другие времена года этого не скажешь.
Старуха называла меня своим страннышом и даже почти не шлепала, если ловила на краже еды. Когда мне чего-то не хватало, я добывал это сам. У ворот росла дикая яблоня: плоды ее были кислы, а червяки внутри — еще кислей. Жуки во дворе оказались не такими сладкими, как у нас дома, а сыр был твердым, как воск — ни намека на синие прожилки рокфора и чудесный запах плесени. Живя в сторожке у ворот Сен-Люс, я пробовал много нового: паутину и уховерток (похожи на пыль, выплюнул), пауков (похожи на незрелые яблоки), куриные и собственные испражнения (куриные горькие, мои — почти безвкусные). Еще я отведал воробьиных яиц и головастиков из ручья. И то, и другое заинтересовало меня не столько вкусом, сколько текстурой: склизкой, но по-разному. Старуха помогала присматривать за учениками школы и получила задание воспитывать меня до тех пор, пока я не смогу в нее поступить. Скоро этот день настал.
Она предупредила, что в школе есть мужчины, которые любят маленьких мальчиков больше положенного, а мои сверстники бывают очень жестоки. Я должен уметь постоять за себя. Конечно, она заступится за меня при случае, но трус в школе долго не протянет.
Директор подумал-подумал, надо ли дожидаться моего семилетия, и в итоге решил, что хватит и шести с половиной. Мне полагалось называть его «господин», как и всех старших, кроме слуг — они будут называть господином меня.
— Все понял?
Старуха выстирала мою одежду, умыла меня и заставила съесть тарелку овсяной каши. Только тут, заметив узел с новой одеждой — чуть более приличной курткой и новыми панталонами, — я сообразил, что покормил старухиных кур в последний раз. Вечером им придется ждать ее возвращения.
— Будь храбрым, — сказала она напоследок, — и все получится.
Старухино лицо скривилось, и она замерла, как бы раздумывая, поцеловать меня или обнять на прощание. Она говорила без ошибок и знала грамоту, но вынуждена была зарабатывать себе на хлеб и жила в крохотной сторожке. А еда… видимо, еда ей была безразлична; изо дня в день она готовила одно и то же. Старуха посмотрела на меня, я посмотрел на старуху, и наконец до меня дошло, что в школу я пойду один.
Взяв узел, я отправился по дороге к школе и с удивлением обнаружил, что идти довольно далеко. Спустя несколько минут я обернулся: старуха все еще стояла у ворот. Я помахал, она тоже помахала, и я зашагал дальше, размахивая узелком.
Ветер был еще по-летнему теплым, дорога сухой, а трава вокруг — слегка пожелтелой. Бутень стоял уже голый и так и ждал, когда из него сделают свистки и духовые трубки (и то, и другое я открыл для себя совсем недавно). На каштанах по обеим сторонам дороги висело множество плодов; я сорвал несколько самых крупных, очистил, отполировал орехи до блеска и бросил в карман. Каштаны валялись и на дороге, их я тоже собирал, покуда не набил карманы до отказа.