— Может быть. — Изо рта Крамли послышался негромкий звук легкой самодовольной отрыжки, и он продолжил: — Если бы тебе пришлось выбирать между триллионами лет жизни во тьме без единого луча солнца и кататонией, разве ты не выбрал бы последнее? Ты по-прежнему мог бы наслаждаться зеленой травой и воздухом, пахнущим разрезанным арбузом. Прикасаться к своему колену, когда никто не видит. И все это время ты бы притворялся, что тебе все равно. Но тебе настолько не все равно, что ты выстроил себе хрустальный гроб и собственноручно его запечатал.
— Боже мой! Продолжай!
— Я спрашиваю себя: зачем выбирать безумие? Чтобы не умереть, — отвечаю я. Любовь — вот ответ. Все наши чувства — это проявления любви. Мы любим жизнь, но боимся того, что она с нами делает. Итак, почему бы не дать безумию шанс?
Повисло долгое молчание, затем я спросил:
— До чего, черт побери, нас доведут такие разговоры?
— До сумасшедшего дома.
— Пойдем разговаривать с кататоничкой?
— Однажды это сработало, верно? Пару лет назад, когда я тебя загипнотизировал, так что в конце концов ты почти вспомнил убийцу?
— Ага, только я не был помешанным!
— Кто сказал?
Я замолчал, а Крамли заговорил:
— Ладно, а что, если мы отведем Эмили Слоун в церковь?
— Черт побери!
— Не чертыхайся на меня. Мы все были наслышаны о ее пожертвованиях церкви Святой Девы Мари на бульваре Сансет. Как она два года подряд на Пасху раздавала по двести серебряных распятий. Уж если ты католик, то это на всю жизнь.
— Даже если она сумасшедшая?
— Но она будет все осознавать. Внутри, за своими стенами, она будет чувствовать, что присутствует на мессе, и… заговорит.
— Начнет что-нибудь выкрикивать, бредить, может быть…
— Может быть. Но она знает все. Поэтому-то она и сошла с ума, чтобы не думать, не говорить об этом. Она единственная, кто выжил, все остальные умерли или прячутся прямо у нас под носом, держа рот на замке за хорошие деньги.
— И ты думаешь, она может в достаточной мере чувствовать, ощущать, знать и помнить? А вдруг мы только усугубим ее безумие?
— Господи, да откуда я знаю! Это последняя наша зацепка. Никто другой не станет с нами откровенничать. Половину истории тебе рассказала Констанция, еще четверть — Фриц, есть еще священник. Это головоломка, а Эмили — рамка, внутри которой нужно собрать все части. Зажгите свечи, воскурите ладан. Пусть зазвонит алтарный колокол. Может быть, она очнется после семи тысяч дней молчания и заговорит.
Целую минуту Крамли молча сидел, медленно и тяжело потягивая пиво. Затем он наклонился вперед и произнес:
— Ну что, пойдем вытащим ее?
65
Мы не привели Эмили Слоун в церковь.
Мы привели церковь к Эмили Слоун.
Констанция все устроила.
Мы с Крамли принесли свечи, ладан и медный колокол, сделанный в Индии. Затем расставили и зажгли свечи в одной из полутемных комнат санатория «Елисейские Поля» в Холлихок-хаусе. Я приколол на колени булавками несколько кусков хлопчатобумажной ткани.
— А это еще зачем? — проворчал Крамли.
— Звуковые эффекты. Они шуршат. Как полы сутаны.
— Господи!
— Да-да, именно.
Потом, когда свечи были зажжены, мы с Крамли, спрятавшись в укромной нише, развеяли в воздухе запах ладана и проверили колокол. Он издал чистый, приятный звон.
— Констанция! — тихо позвал Крамли. — Веди!
И вот вошла Эмили Слоун.
Она двигалась не по своей воле, она не шла; ее голова была неподвижна, неподвижный взгляд неподвижных глаз замер на ее лице, словно выточенном из мрамора. Сперва из темноты показался ее профиль, затем недвижное тело и руки, в безмятежности надгробной статуи застывшие на девственных от времени коленях. Она сидела в кресле на колесиках, подталкиваемом сзади почти невидимой рукой ассистентки режиссера, Констанции Раттиган, одетой в черное, как на репетиции сцены старинных похорон. Как только бледное лицо и ужасающе неподвижное тело Эмили Слоун выплыли из темноты холла, послышался шорох, словно шумно взлетела стайка птиц; мы стали разгонять веерами ладанный дым и негромко звонить в колокол.
Я кашлянул.
— Тсс, она же слушает! — шепнул мне Крамли.
И правда она слушала.
Когда Эмили Слоун оказалась в лучах мягкого света, слабое движение — легкая дрожь — промелькнуло под ее веками, а неуловимое колебание свечного пламени отзывалось на тишину и меняло изгибы теней.
Я помахал веером.
И ударил в колокол.
При этих звуках само тело Эмили Слоун словно унеслось прочь. Как невесомый воздушный змей, подхваченный невидимым ветерком, она качнулась, будто плоть ее растаяла.
Снова ударил колокол, и ладанный дым заставил вздрогнуть ее ноздри.
Констанция отступила назад, во тьму.
Голова Эмили Слоун повернулась к свету.
— Боже мой, — прошептал я.
«Это она», — подумал я.
Слепая женщина, которая пришла в «Браун-дерби» и ушла вместе с чудовищем в ту далекую ночь, за тысячу, казалось, ночей назад.
Значит, она не слепая.
Всего лишь кататоничка.
Но не просто кататоничка.
Она восстала из могилы и плыла по комнате в аромате и дыму благовоний, под звуки колокола.
Эмили Слоун.
Десять минут Эмили сидела, не говоря ни слова. Мы ждали, считая удары своих сердец. Мы смотрели, как пламя пожирает свечи и рассеивается дым.
И вот настало то прекрасное мгновение, когда голова ее склонилась, а глаза широко распахнулись.
Она сидела еще, наверное, минут десять, жадно впитывая воспоминания о тех далеких днях, задолго до того, как страшный удар выбросил ее, словно обломок кораблекрушения, на калифорнийский берег.
Я увидел, как губы ее дрогнули, а язык шевельнулся во рту.
Она словно водила пером по внутренней стороне своих век, а затем воплощала это в словах:
— Никто… — прошептала она, — не пони… мает…
И продолжила:
— Никто… никогда не понимал…
Пауза.
— Он был… — наконец произнесла она и остановилась.
Клубился дым благовоний. Колокол издал тихий звон.
— …студия… он… любил…
Я прикусил запястье и ждал, что она скажет.
— …место… для… игр. Съемочные… площадки…
Тишина. Ее зрачки подергивались, она вспоминала.