А его зубы…
Чарли Роудс бросил взгляд в салон.
Это кто там? Майк Филбрук? Оди Джеймс? Господи Боже, тут были и мальчишки Гриффенов! Хэл и Джек сидели в самом конце, и в волосах у них застряли соломинки. Но они не ездят на моем автобусе! Мэри Кейт Григсон и Брент Тенни сидели рядом. Она была в ночной рубашке, а он – в джинсах и фланелевой рубашке, одетой задом наперед и вывернутой наизнанку, будто он разучился одеваться.
И Дэнни Глик! Господи, но ведь он же умер! И уже несколько недель как похоронен!
– Ребята, – сказал он, облизывая пересохшие губы. – Вот что, ребята…
Теннисная ракетка выскользнула из руки. Зашипела гидравлика – это Ричи все с той же безумной улыбкой повернул хромированный рычаг и закрыл дверь. Теперь все – все до одного! – начали подниматься со своих мест.
– Нет, – проговорил Чарли, пытаясь выдавить улыбку. – Ребята… вы не понимаете! Это же я, Чарли Роудс! Вы… вы… – Он вытянул руки, демонстрируя, что это их старый добрый и безобидный знакомый, и попятился назад, пока не уперся спиной в широкое ветровое стекло.
– Не надо, – прошептал он.
Они, ухмыляясь, приближались.
– Пожалуйста, не надо!
Они набросились на него.
28
Энн Нортон умерла в лифте, когда ее поднимали с первого этажа на второй. По телу пробежала дрожь, и из уголка рта вытекла струйка крови.
– Вот и все, – сказал один из санитаров. – Теперь сирену можно выключить.
29
Еве Миллер снился сон.
Сон был странным и на кошмар не очень походил. Пожар 51-го года бушевал вовсю, окрашивая голубое у горизонта небо в безжалостно белое над головой. В перевернутой чаше небосвода ослепительно сверкало солнце, похожее на новенькую медную монетку. В воздухе стоял едкий запах: никто не работал, и все жители высыпали на улицу, тревожно вглядываясь в сторону болот на юго-западе и лесов – на северо-востоке. Дым висел в воздухе с самого утра, но теперь, в час дня, за пастбищами Гриффенов уже виднелись языки пламени. Дул ровный ветер, который перекинул пламя через противопожарный разрыв и осыпал город хлопьями пепла, похожими на снежинки.
Тогда еще живой Ральф пытался спасти лесопилку. Во сне все смешалось, потому что рядом находился Эд Крейг, а они познакомились только осенью 1954 года.
Сама Ева была совершенно голой и смотрела на пожар через окно спальни наверху. Она чувствовала, что ее белые бедра обнимают сзади смуглые жесткие руки, и знала, что это был Эд, хотя и не видела его в отражении стекла.
Она пыталась сказать Эду, чтобы он перестал, что сейчас не время. Что прошло уже целых девять лет. Но руки настойчиво водили по коже, гладили живот и ласкали пупок, а потом скользнули вверх и бесстыдно обхватили груди.
Она хотела сказать, что они стоят у окна, что их запросто могут увидеть прохожие, но слова застряли в горле, а потом Ева почувствовала, как его губы коснулись руки, плеча и с жадной настойчивостью потянулись к шее. В кожу впились зубы, и он, покусывая, стал жадно сосать, и она снова хотела его остановить, боясь, что останутся засосы, а Ральф их обязательно заметит…
Но опять не смогла произнести ни слова, да уже и не хотела. Теперь ей было все равно, кто их мог увидеть голыми и бесстыжими.
Она перевела мечтательный взгляд на огонь, чувствуя, с какой ненасытной жадностью действуют его губы и зубы, а черный дым заволок раскаленное небо и превратил день в ночь. Но и в ней продолжал бушевать огонь, расцвечивая алыми пульсирующими соцветиями ночные джунгли.
А потом действительно наступила ночь и город погрузился во мрак, но огонь продолжал буйствовать, пока не закрутился в калейдоскопе странных образов, которые непонятно как сложились в залитое кровью лицо. У незнакомца был орлиный нос, глубоко посаженные пронзительные глаза, полный и чувственный рот, частично прикрытый густыми усами, и зачесанные назад, как у музыкантов, волосы.
– Валлийский комод, – откуда-то издалека послышался голос, и Ева поняла, что это говорил он. – Тот, что стоит в мезонине. Думаю, что он отлично подойдет. А потом мы займемся ступеньками… Нужно быть готовыми ко всему. – Голос стих, и языки пламени тоже.
Осталась только мгла, и она в этой мгле, спящая или погружавшаяся в сон. Ева подумала, что сон будет долгим и сладким, но в то же время горьким и темным, как воды реки забвения Леты.
Снова послышался голос – на этот раз Эда.
– Пойдем, милая. Вставай. Нужно сделать что он велел.
– Эд? Эд?
Перед ее глазами возникло его лицо, но не в языках пламени, а ужасно бледное и какое-то неживое. И все же она его снова любила… даже сильнее, чем раньше. Ей так захотелось, чтобы он поцеловал…
– Пошли, Ева.
– Это сон, Эд?
– Нет… не сон.
Сначала она испугалась, но страх тут же прошел, сменившись знанием. И вместе со знанием пришел голод.
Она посмотрелась в зеркало, но в нем отразилась только пустая спальня. Дверь в мезонин была заперта, ключ лежал в ящике, но это было не важно. Теперь никакие ключи не нужны.
Они просочились сквозь щель между дверью и косяком.
30
В три часа ночи кровь в жилах становится густой и течет медленно. В это время душа либо пребывает в блаженном неведении, либо впадает в полное отчаяние. Третьего не дано. В три часа ночи мир скидывает с себя яркую праздничную мишуру и становится похожим на самого себя – старую шлюху с ввалившимся носом и стеклянным глазом. Веселость становится наигранной и хрупкой, как в описанном Эдгаром По замке, осажденном Красной смертью. Ужас вытесняется скукой пресыщения. Любовь есть сон.
Паркинс Гиллеспи с трудом, будто после тяжелой и продолжительной болезни, проковылял от письменного стола к кофейнику в углу кабинета. Ориентиром во времени ему служил разложенный пасьянс. Несколько раз с улицы доносились крики, слышались непонятные продолжительные гудки клаксона, а однажды мимо окон кто-то пробежал. Он не выходил на улицу узнать, в чем дело. Морщины на его озабоченном и осунувшемся лице, казалось, стали еще глубже от мыслей, не дававших ему покоя. Он надел на шею крестик, медальон со святым Христофором и V-образный знак, символизировавший призыв к миру. Он и сам не знал, зачем это сделал, но с ними чувствовал себя спокойнее. Паркинс решил, что если удастся пережить сегодняшнюю ночь, то завтра с утра оставит на полке свой жетон возле связки ключей и уедет куда подальше.
Мейбл Уэртс сидела на кухне с чашкой остывшего кофе, впервые в жизни закрыв ставни и отложив бинокль в сторону. Впервые за шестьдесят лет ей не хотелось ничего видеть и слышать. Ночь бурлила слухами, о которых ей ничего не хотелось знать.
Билл Нортон направлялся в камберлендскую больницу после полученного телефонного звонка (сделанного, когда его жена была еще жива), и на его лице застыла маска непонимания и тревоги. Тишину нарушал мерный стук щеток стеклоочистителя, пытавшегося справиться с усилившимся дождем. Билл старался ни о чем не думать.